Опробовала свежих спасовых медов и Андреева иконная дружина. Но сошлись во мнении, что слаще княжьего меда, светлее его золотистой янтарности и больше теплит душу Спас, выпестованный кистью Андрея. С тех пор как увидели его впервые, созванные в мастерскую, то и дело находили повод, чтобы вернуться и снова в изумлении обездвижиться перед образом, его чудодейственной притягательностью. Наполниться дыханием его силы, войти, как в великую реку, в его мощный покой. И выйти омытыми, отрясшими с себя земной прах, покоренными благодатностью Спаса.
Андрей не дал перенести образ в сушильню, оставил в моленной, у себя на глазах. И сам не свой ходил в эти дни, будто оглушенный.
– Известно, как бывает, – со знанием дела разглагольствовал Пантелей. Вместе с Елезаром они сидели на вынесенной во двор скамье, клеили паволоку на средних размеров доску. Добыли на днях у посадского мужика заказ на Николу-угодника, получили дозволение своего мастера на самостоятельный труд. – Плавишь ее, вохру, плавишь. И не ведаешь, каков итог выйдет, как взыграет на лике свет. Может, вовсе худо будет, а может, чудо истинное сотворится. Вот как у Андрея. Сам со своей рукой не управишься. Под водительство Духа отдать нужно… – Он осекся. – Да что ж такое! Повадилась лиса по воду ходить…
В ворота въезжали конные. Однако оказалось их только трое, без давешнего краснокафтанного вислоусого десятника. Впереди ехал старик с вельможной осанкой и сумрачным породистым лицом, на котором алел сбоку недавний рубец – будто стрела вспахала кожу. Серый плащ не скрывал широкости и кряжистости телес. Из-под шапки свисали длинные с обильной проседью волосы. Два служильца позади зорко рыскали глазами по двору.
Пантелей как старший из подмастерьев бросил работу и пошел к ним. Но объяснять, для чего пожаловали, верховые не стали. Старый кряж спешился, бросил поводья служильцу.
– Веди к Рублёву, – велел подмастерью.
Пантелей, желавший было схитрить, соврать боярину про отсутствие иконника, невольно подчинился властному тону, потрусил к хоромам.
– Андрей, к тебе…
Старик отшвырнул его с порога клети, как собачонку. С тем же сумеречным выражением на лице вошел в мастерскую.
Монах стоял над широкой доской, творя роскрышь будущей иконы. На левкас легкими, полупрозрачными линиями нанесена была угольная графья, которую Андрей заполнял красками: светом иконы, цветом одежд, стола и чаши на нем, седалищ, палат, горки, древесной зелени. Оторвавшись от дела, он повернулся к пришельцу. Тот оглядел чернеца сверху донизу и обратно, составляя впечатление.
– Исполняй свою работу, иконник, – произнес он тем же, не терпящим ослушания голосом. – Хочу видеть, как ты это делаешь.
Андрей, не тратя напрасно слов, вернулся к роскрыши, занимавшей его в тот миг более всего на свете. В этой иконе он щедро тратил весь остаточный запас лазори, бросая ее крупными и густыми пятнами на левкас. Последний образ хотя не входил в деисус, но должен был стать его средоточием и основанием, узлом, в котором скреплены все невидимые нити.
Очень скоро он позабыл о том, что за спиной у него кто-то стоит и ходит по клети. Гость сам напомнил о себе.
– Видел твои росписи во Владимире.
Он остановился перед Спасом, поставленным на лавке так, чтобы свет из окна выхватывал его полностью. Рука потянулась к голове – снять шапку. Казалось, будто Спас поворачивается к смотрящему, зовя и откликаясь. Необъяснимым образом в нем соединилось пребывание в текучем времени и в неподвижном надвременьи.
– …Яко кроток есмь, – вслух прочел гость и словно не поверил написанному. – Ты тоже был там, иконник, когда в городе бесились татары и ратные нижегородского князя? Знаю, был. Слышал, как рассказывали здесь о тебе. Видел же ты, как лили там кровь, будто воду, и резали человечье мясо…
Он резко повернулся и стал буравить очами затылок монаха.
– Отчего никто больше, ни в Руси, ни в иных странах, не пишет кроткого Христа? Один ты этим грезишь! Тщетна твоя проповедь, иконник. Люди – зверье кровожадное. Зовутся христианами, да Бог их не прощает.
– Надобно смотреть не на христиан, а на Христа, – возразил Андрей, не прерывая работу.
– Я тоже молился. Да не нужны Ему мои молитвы.
– Это гордость твоя молилась, а не ты.
– Посмотри мне в глаза, иконник!
Андрей поставил на стол вапницу, положил кисть. По лицу гостя, исполосованному шрамами на лбу и щеке, бродили тени глубоких и сильных страстей. Но помимо страстей было и нечто иное, явно несвычное этому человеку. То, что перепахивало его страсти, взрыхляло душу…
– Знаешь, кто я?
– Знаю, – спокойно ответил монах. Гость, хотя с трудом, выдержал его взгляд. Андрей продолжал: – Человек немощный, страстьми сожженный. Икона закопченая и оскверненная. Вспомни изгаженный храм во Владимире, обагренный невинною кровью. Схоронивший в себе вопли убитых. Этот храм – ты, князь.
– Догадался, чернец, – неприязненно осклабился гость после мгновения замешательства. – Не знаю, как ты это делаешь. Образа свои пишешь, в душу залезаешь. Как тать в чужой дом. Ну что ты смотришь на меня, как этот твой… Спас?!
– Ты сам попросил.
– Не просил я милостыню мне подавать жалостью, как убогому! Икона закопченая, говоришь? А ведь ты, пожалуй, и копченые любишь, иконник. Должен любить. – Юрий Святославич уселся на лавку рядом со Спасом. – Так слушай, чернец, мою исповедь. Каждое слово слушай, не пропусти. Тогда посмотрим, какова станет твоя милостыня.
Он стал рассказывать. Как пленился красотой чужой жены и не находил себе места, яростно грезя ее ласками, в мечтах и в снах обладая ею. Как люто возненавидел ее мужа, своего подколенника, вяземского князя, и зарубил на пиру за не понравившееся слово. Как после того направился в покои к его жене, повестил о смерти мужа и потребовал отдаться. Как набросился, кинул на ложе, рвал одежды, выпрастывая бабьи телеса. И как озверел, получив царапину на шее от ножа. Собственная кровь разъярила, а непокорство ничьей жены взбеленило. Как позвав слуг, велел им тут же, на полу распластать дерзкую бабу, посмевшую поднять на меня оружие. Смотрел, испытывая невыразимое, как отрубают куски от вожделенного тела. Сам весь в крови шел следом за слугами, волочившими ее в покрывале, а на полу дома рисовалась кровавая дорожка. И весь путь до реки проделал пешком, в жадной и злой досаде глядя на сочащийся красным куль. А потом ждал до последнего, стоя почти у края полыньи. Ждал с нетерпением, когда скроется с глаз ком кровавого мяса, ставший в один миг ненавистным, воплощением всех предательств, возмездий и горьких утрат, которыми чередовалась моя жизнь…