Пробужденный Севастьян посрамленно повинился за свой уход и безумные глаголы, которыми сыпал накануне по наущению лукавого. Искал глазами и Андрея, но тот ушел со двора.
– От кого поминки привезли, добрые люди? – осведомился у возниц отец Гервасий.
– А мы и сами не ведаем, – ответили те, отправляясь в обратный путь. Даже отогреться и оттрапезовать не пожелали.
В церкви, стоя на коленях перед ликом Спаса, Андрей шептал:
– Благ Ты, Господи, и праведны суды Твои…
По всей Москве второй день звонили печально колокола. В церквях, особо кремлевских, служили панихиды по убиенным на поле брани людям московским, ростовским, ярославским и суздальским. В торговых рядах, на площадях и улицах ругали, не сдерживая языков, нижегородских изгоев – князей Данилу Борисыча с братом Иваном Борисычем, прозваньем Тугой Лук. Бабы жалели убитых, стращались татарвой, приведенной в Нижний Новгород изгоями, и судачили о возросших ценах. Посадские мужики вникали в подробности дела. Считали, сколько полков было на московской стороне, прикидывали, в какой силе навели татар курмышские сидельцы. С какой быстротой шли из Засурья, чтоб от Москвы успело выйти навстречу войско, соединиться у Владимира с ростовцами, суздальцами да ярославцами, дойти до Нижнего и отправиться вдоль Волги далее. А точнее было б сказать, что из Москвы рать вышла прежде, чем нижегородцы двинули на Русь татарскую орду, иначе б не успели встать у них на пути, загородить Нижний. Оное же значит, что великий князь упрежден был своими лазутчиками и дозорщиками заранее и не медлил, собирая полки подручных удельных князей. Плохо лишь то, что во главе сборного войска поставил не второго брата, Юрия, испытанного в ратных делах, а меньшого Петра, который ходил только единожды на войну с литвинами, да и там себя не показал. Столкнувшись с татарской конницей и лыжной мордовской ратью у Лысковской крепости на речке Сундовик, русские полки не выстояли. Хотя и татар полегло во множестве, московская рать потеряла больше. Ярославцы так вовсе, узнав о гибели своего князя, впали в растерянность и побежали. Сам Петр Дмитрич едва унес ноги с остатком войска, а Данила Борисыч с братом и татарскими князьками гордо встали на костях убитых. Путь им был открыт: на третий день, торопясь, подошли к Нижнему и без помех взяли город. Сидит теперь Данила Борисыч на столе нижегородском, ласкает татарских князьцов, казнит московских служильцев, если остались там еще, да величается победой над Москвой. По слухам, уже и грамоту великому князю Василию прислал, в которой честил его поносными и похабными словами, потешался над бегством московских полков и хвалился татарской силой да ярлыком от хана. Но, впрочем, слуху этому как чересчур обидному мало нашлось охотников верить. Не такой дурак Данила Борисыч, чтобы злить медведя в его берлоге.
Кремлевские бабы-портомои на Москве-реке обливались слезами. Чуть не у половины из портомойной дружины сгинул у Лыскова муж, брат либо кум, а то и тайный полюбовник. Красными от ледяной воды руками отжимали стиранное и им же утирали с лица горючие потоки. В одиночку бы еще терпели, выплакавшись да наревевшись уже вдосталь и на людях не показывая горя. Но как тут сдержаться, когда то одна, то другая начинает всхлипывать и выть в мокрое портище? Вот и выли всей бабьей дружиной вокруг прорубленных мовниц.
Отполоскав и утеревши наконец слезы, подхватили тяжелые, высокие корзины. Гурьбой направились к воротам в Водяной башне. Только одна замешкалась, вылавливая жердью из проруби упущенную рубаху.
– Лукерья, идешь? – покликали ее бабы. – Пождать тебя?
– Догоню, не ждите! – отозвалась та. Вынула из воды рубаху, стала неторопливо отжимать.
С берега к ней мелкими шажками заковыляла по льду старуха в изъеденной шубе и пуховом плате, увязанном на груди.
– Ну чего притащилась, старая? – зашипела на нее портомоя, озираясь по сторонам. – Увидят меня с тобой – расспросов будет, не отобьешься. За такие дела у нас не приголубливают.
– Да кто ж узнает, какие у нас с тобой дела, красавица, – залебезила старуха.
– А по твоей красоте сразу видать, какого ты куста ягода. Будто не догадаются, – сердилась молодайка, опять полоща в воде рубаху. Смотреть на старуху она избегала. – Сказала же, заплачу тебе. У Петруши моего алтыны выпрошу и снесу тебе. Он теперь ни в чем мне не откажет, – гордо прибавила баба.
– Помогло зельице?
Старуха растянула сизый, обросший волосами рот в мерзкой улыбке. Бородавка на носу шевелилась, когда она говорила.
– Помогло, – отрубила Лукерья, бросила отжатое портище в корзину и мельком глянула на ведунью. Тут же отвела глаза, вздела ремень одной корзины на плечо, вторую уперла в бок и пошла, плавно шагая, к берегу. Старуха засеменила следом. – Только еще возьму у тебя столько же. Чтобы наверняка. Чтоб крепче любил меня Петруша. Дашь?
– Чего ж не дать, милая. Молодая ты, тебе б любиться и любиться, пока бабья сила в тебе играет.
– Не налюбилась я с мужем, – вздохнула портомоя. – Нынче бабы по своим убитым ревели, так и я с ними заодин, Демушку вспомянула. Вдовья доля тяжка… А Петрушу теперь никому не отдам! – со страстью молвила она. – Пусть он только на меня и глядит, любый мой, обо мне только думает, мною одною живет! Приду нынче али завтра к тебе, приготовь зелье.
– А с собой оно у меня, красавица, – слащаво проговорила старуха. – Знала, что еще захочешь, заране сготовила.
Лукерья остановилась, огляделась. Вблизи никого не было. Товарки-портомои скрылись в кремлевских воротах. Вдали с криками резвились отрочата, съезжая с горки на речной лед.