– Если впрямь хочешь расплатиться, Иван, отдай мне тот ларец, что в лесу схоронил.
– Ишь ты, запомнил. – Звон оскалил крепкие белые зубы. – Та схронка самому еще сгодится. Вот ежели не найду купца на товар, отдам тебе.
– Какой ларец, Звон? – Второй разбойник злобно глянул сперва на дружка, затем на иконника.
– Не твое дело, – огрызнулся Ванька.
– Да ведь не сможешь ты продать его, – убежденно сказал Андрей.
Звон уже не слушал его. Отвесил дурашливый поклон старцу и Севастьяну:
– И вам, отцы, благодарствуем.
Меньшак гнусно хихикнул, шагая за ним:
– А может, зря порешили тех скитских чернецов?
– Про колодезь я запомню, – обещал Звон иконнику, застегнув ремни лыж на сапогах.
Душегубы скрылись за воротами. Севастьян тотчас заложил на воротинах засов.
– Никак, знаешься с ними? – мирно осведомился у Андрея старец Лука.
– Пути Господни неисповедимы, – кротко ответил тот и взялся за пилу. – Потянем, отче!
– Ну гляди, Андрейка!
Пила вновь занудила. Замахал топором и Севастьян, только заметно было в его резких, злых движениях некое отчаянье. Поленья отскакивали аж на два аршина в разные стороны, и Фома опасался подбирать их, дабы не быть зашибленным. Бедолаге и без того досталось нынче.
Севастьян вдруг бросил топор, ушел к высокой, смерзшейся куче снега и сел с размаху.
– Нечисто это!
– Что нечисто? – Лука остановил пилу.
– Да ты, старче, будто не видишь, как этот Андрейка уязвляет всех! – стал досадовать Севастьян. – От крови он хотел уберечь, душегубов не выдал! А я, знать, не хотел от крови уберечь! Скольких они еще мужиков вырежут, скольких баб понасилят и вдовами оставят? Вон она, чистота Андрейкина! А ставит себя так, будто он более Сергиев, чем мы все. Мы-то, грешные и нечистые, в теплых землянках живем, а он-то в мерзлой церкви днюет и ночует, как сама Пречистая в храме иерусалимском жила! А за трапезами будто не видел я, как он варева себе вполовину меньше, чем все, наливает, и хлеба только один кус берет. Превозносится он над нами, убогими, старче! Ты только, может, и не замечаешь того. Скажи, Фома, превозносится он?
Фома от испуга, что обратились к нему, отвел очи.
– Угу.
– Громче скажи!
– Превозносится, – пробормотал молодой инок и боком пошел к поленнице, скрылся за дровами.
– Вот! – продолжал обличать Севастьян. – Не сказано ли у апостола Павла: «Если за пищу огорчается брат твой, то ты уже не по любви поступаешь»? Не Павел ли остерегал, чтобы не подавать братиям случая к преткновению и соблазну? Для чего он из своего монастыря ушел и у нас поселился? Вот это все и нечисто, старче!
Севастьян перевел дух.
– Да не могу же я уйти, – растерянно молвил иконник. – Никон велел мне тут быть.
– Ну, – Лука сильно сморщил лицо, – что Андрейка поболее Сергиев, чем ты, Севка, то так и есть. Он ведь постриг здесь, у Никона, принимал, когда твоим духом тут и не пахло. А в остальном… Бог вас рассудит.
– Да чего уж ждать! – Севастьян поднялся и решительно двинулся к кельям. – Когда с голоду тут перемрем?! Или душегубы налетят, евойные знакомцы, да всех перережут?
Совсем скоро он вернулся с тощей сумой за плечом. Поклонился Луке.
– Ухожу, старче! В Москву, на подворье. А не то и зубы здесь растеряю от пустого варева, и благодати не обрету. Фома! Идешь со мной?
В ответ загремела поленница, обрушив на молодого деревянный хлывень. Закрываясь руками, Фома отпрыгнул и замотал головой.
– Не-е.
– Ну и ладно. Один дойду.
– Да куда ты, Севастьян? – крикнул Андрей, подавшись за ним. – Завьюжит к ночи! Пережди хоть!
Поглядев в чистое блеклое небо, тот отмахнулся.
Появившийся на дворе отец Гервасий увидел только его спину с заплечной торбой, исчезнувшие за воротами.
– Что это с ним?
– Сбесился, – пожал плечами Лука и вздохнул: – Ослабел, раб Божий. А ты что это, Андрейка, про вьюгу сказал? В небе ни следочка.
Иконник, не отвечая, стал помогать Фоме собирать рассыпанные поленья.
…К сумеркам упал новый снег. К концу повечерни он валил уже густо, с ветром и завываньем. На полуношницу едва добрели из келий до церкви. О заблудшем брате молились усердно, поминая и собственные, приходившие не единожды помыслы покинуть голодный Маковец и податься в иные, устроенные обители.
На заутреню к храму шли с лопатами, откапывали крыльцо и дверь. Внутри обрели лежащего ниц пред алтарем Андрея. Как молился, распростершись, так и заснул в утомлении на ледяном полу.
Отстояли утреню, затем литургию. От слабости и голода чаще обычного садились на узкие лавки вдоль стен и вставать не торопились. В трапезной да в земляном амбаре – все знали – оставалась связка сушеных грибов и малая горка помороженной репы. Более ничего.
Сговорились нынче же отправить в Москву, к игумену Никону двух братий за подмогой. Но не успели двое назначенных собраться, как загремели ворота. Кто-то пожаловал и не стеснялся выражать грохотом свое нетерпенье. Памятуя о вчерашних лихих гостях, пришлецов тщательно изучили в окошко-глазок. Лишь после этого растворили воротины.
На двор въехали два санных воза, груженных с верхом. В возах оказались: мешки с мукой, мешки с горохом, кули мороженой рыбы, бочка кислой капусты, бочка моченых яблок, корчаги с маслом и красным церковным вином. Но перво-наперво возницы стали сгружать не это, а сдали с рук на руки крепко спавшего на мешках Севастьяна. Поведали: ночью в метели сбились с дороги и наехали на пенек в чистом поле – присмотрелись, пенек оказался замерзшим человеком. С головой засыпало снегом, борода одна только и торчала. По ней и опознали, что человечья душа пропадает. Погрузив его на воз, вскорости нашли дорогу. На ней и встали, пережидая, да ночь напролет отбивались огнем от волков.