– Ну давай сюда, – нетерпеливо сказала она, поставив одну корзину в снег.
– Так ты, милая, за то еще не расплатилась.
– Ну сказала же!.. – Баба скривилась румяным лицом. – Пошто не веришь, старая?
– Верю, верю, что ты, – замахала на нее старуха. – Да не нужны мне твои алтыны. Другого у тебя попрошу.
– Чего это другого?
Портомоя едва не в страхе уставилась на ведьмин бородавчатый нос.
– Ты не боись, красавица, – в грубом, скрипучем голосе старухи ласка звучала устрашающе, – многого не спрошу. Малостью со мной расплатишься, и люби своего Петрушу. Только попам вашим не сказывай, как залучила молодца, – хихикнула ведьма.
– Сама знаю, – отмахнулась Лукерья. – Говори, что за малость.
– Петрушка твой – спальный служилец у малого княжича…
– Ты откеля знаешь, старая?.. – удивилась баба и свела темные, чуть подсурьмленные брови.
– Забыла, с кем повелась? – лукаво усмехнулась ворожея и пожевала волосатым ртом. Взгляд ее стал несносно гадким, пугающим, и портомоя потупилась. – Все знаю, и про тебя, милая, и про него. Ничего не укроешь от меня, если и захочешь… Так вот, говорю, молодцу своему, когда в покоях у княжича сторожить будет, отдашь тряпицу, пускай в постелю отроку скрытно положит.
– Какую тряпицу? – обмерла в испуге портомоя. – Зачем в постелю?
Старуха, отворотясь, опять подвигала серыми губами, будто молвила что беззвучно. Глядя вдаль, заговорила:
– Если не сделаешь, как скажу, помрет скоро ваш княжич. Сглаз на нем, как и на матери евойной, Софье-литвинке. Не знаешь, поди?
Ведовка ткнула острым зраком в побелевшую портомою.
– А… а… да откуда мне… – залепетала та. – От чего помрет?..
– Говорю ж, сглаз на нем, – ворчливо повторила старуха. – Раскрой ухи-то, милая. Ежели не снять порчу, помрет. Никто и знать не будет от чего. Князю вашему потужеется. Един ведь сын, боле нету наследника. А сам князюшка помрет – с кем останетесь? Охотников на великий стол много, передерутся, поди. Худо кому будет? Вам же, московлянам. Петрушка твой на рати голову сложит…
– Ох, замолчи, старая. Не могу того слышать!
Лукерья, спустив вторую корзину с плеча, в страхе осенилась знамением, отчего старуха озлилась:
– Крестом не маши, дура. Делай, как говорю, и не будет ничего. Снимется сглаз. Тряпица наговоренная, в чистой воде заклятая.
– А тебе, старая, какая с этого выгода? – полуобморочно спросила портомоя.
– Моя выгода тебе не по уму, красавица. Чья во мне сила, тот и выгоду мою блюдет. Ну, говори быстро – согласна? – сердилась старуха. – Или попусту с тобой время трачу? Да учти – алтыны твои не возьму. А без платы зелье скоро действие потеряет. Петрушка твой отсохнет от тебя и не взглянет боле.
– Согласна! Согласна! – Баба вновь разрумянилась и поставила руки в боки. – Не стращай меня, старая хрычовка. Давай свою тряпицу. И зелье мое!
Ведовка, забормотав невнятно, размотала концы пухового плата, расстегнула крючки на шубе. Долго елозила рукой за пазухой. Вынула наконец плоский глиняный сосудец, запечатанный воском. Следом выудила туго перевязанный кожаный сверток.
– Накажи своему Петру – тряпицу пусть вынет в спальне, а дотоле не разворачивает. А прежде ему в питье зелья подлей. Сговорчивей станет.
– Да уж угощу, не сомневайся, – усмехнулась Лукерья, пряча сверток и корчажец в корзине под мокрым бельем.
– Про сглаз не сказывай. Скажи-де намоленная тряпица, и все. Да смотри – не исполнишь, я прознаю. Мало что Петрушку потеряешь, на тебя саму порчу положу! – пригрозила старуха. – А меня боле не ищи. Прощай, красавица.
Подвязав плат, она пошла прочь вдоль заснеженного берега.
– Ух, мерзкая карга! – возмущенно бросила ей вслед портомоя, когда старуха не могла уже слышать.
Взвалив на себя корзины, она заторопилась в Кремль.
…В полутемных сенях княжьих хором, освещенных тусклыми ночниками, тихо прокрадывалась молодайка. Поправляя убрус и овчиный шугай на груди, она останавливалась, прислушивалась. Нет, служильцы, стоявшие в ночной стороже у дверей покоев, следом не шли, как показалось сперва. Баба облегченно перевела дух. Пришлось даже пригрозить наглецам, что нажалуется на них Петру, а тот – сотнику дворцовой охраны. Да все равно полапали, охальники, с шугая едва пуговицы не отлетели, когда вырывалась. Со смехом пропустили, обещав взять с нее мыто на обратном пути. Лукерья хорошо знала обоих, стирала им исподнее и верхнее, потому не испугалась угроз. И они хорошо знали, куда и к кому она идет, потому не долго мяли ее и провожали завистливо. А пойти следом могли опять же из молодого озорства, чтоб попугать.
Остановясь перед знакомой дверью с низкой притолокой, она едва слышно поскреблась, приоткрыла и шмыгнула внутрь. Тут же ощутила на себе сильные мужские руки, перехватившие ее сзади за пояс и за грудь. В ухо жарко задышало:
– Заждался, люба моя.
Руки развернули ее, и к устам Лукерьи приникли жаждущие губы милого. Она потянулась в ответ, прижалась к нему, жадно обнимая. Сердце ее ликовало: «Мой! Мой! Никому не отдам!» И давешняя злость на старуху-ведьму растворилась без следа: зелье старая карга варила отменное, безотказное, как ни у одной другой ворожеи не получалось.
Вспомнив о старухе, баба разжала объятья, уперлась кулаками в плечи любовника.
– Погоди, Петруша, погоди.
– Чего годить-то, Луша? – горячо шептал он, утаскивая ее вглубь клети. Одновременно шарил по ней руками, торопливо расстегивал пуговицы. – Истомился по тебе, страсть!.. Сладкая моя вдовушка…
– Да погоди же!.. – из последних сил она оттолкнула его.