– Пойдем! – не оглядываясь, крикнул Андрею. – Пойдем, коль не побоишься. Покажу нечто.
Монах заторопился следом, позабыв, что при входе в крепость хотел надеть поршни. Так и шлепал босиком по бревенчатым мостовым, накалывая ступни о щепы, осколки битых горшков, рыбьи кости и прочую дрянь. Феофан, невзирая на седьмой десяток лет, несся впереди, как молодой лось.
В воротах княжьего двора Рублёва узнали, пропустили с Гречином без слов. Размещался изограф в нижних клетях высокого трехъярусного дворца звенигородского князя. Затащил к себе монаха, толкнул изнутри дверную задвижку, запершись. Потом возился с навесным замком на другой двери. Войдя в крохотную холопью клетушку, откуда холоп был выселен самим Феофаном, поманил за собой Андрея. Свет сюда пробивался через оконную щель, похожую на бойницу.
– Смотри! – с жаром велел Гречин. – Никому не показывал, тебе первому.
Под окном на лавке стояла иконная доска. Но то, что увидел Андрей, вовсе не было иконой. В ковчеге меж узкими полями была живоподобно написана румяная белолицая женка в рубахе простолюдинки и чепце-повойнике, с кудрявым дитенком на руках.
– Да ведь это посадская бабенка, а не Пречистая Дева, Феофан!
Неприятно пораженный, Андрей страдальчески наморщил лоб.
– Не мне же тебя азам учить, – изрек Гречин, недовольный таким приемом своего творенья, – что за всяким образом следует видеть первообраз. Сколь на Руси завалящих иконок, писанных посадскими неумехами и невеждами? Но ты во всякой Одигитрии либо Оранте признаешь Богоматерь! Отчего здесь не признаешь? За внешним внутреннего не зришь?
– Душу зрю, а духа – нет, – твердо ответил монах, покидая клетушку.
Гречин вновь запер свою тайну на замок.
– И хорошо, что никому не показывал, – молвил Андрей. – И не показывай, Феофан! А особо Никифору твоему. Он ведь скажет, что это хорошо, а ты поверишь ему.
Старый изограф схватил его за плечи и затряс, притом сильно выкатив очи.
– Что знаешь ты, чего не знаю я?! Отчего думаешь, что ты прав?
– Видел я! – надсадно выкрикнул Андрей. – Видел все то!.. Бабы голые, девки с русалочьими взорами, мясистые младени под образом ангелов. Мудрование плоти, бесстыдство… Вот к чему мир устремится, Феофан!
Гречин отпустил его, воззрясь недоверчиво.
– Видение?! Для чего тебе оно было? На соблазн?
Монах дернул головой, отвергая.
– Бежать от этого надо, Феофан, – взволнованно убеждал он. – Без оглядки бежать, как из Содома, в иную сторону.
– Да я ли не пытался?! – полыхнул Гречин. – Плоть праведников и святых преображал, прозрачною делал, молниями света пронзал! Грешников потрясал! Что толку? Как был сам обросший шерстью, тем и остаюсь. Не достаю я рукой до неба, – разразился он едкою досадой, – руки коротки. От земли не убежишь, Андрюшка. Прах есмь, из праха сотворен и в прахе оживотворенном красоту искать обречен. Вот удел человечий – в земной красоте утешенье обретать. В бабе любой, хоть бы и деревенской, в лилиях полевых, в раю лазоревом на острову… Вот это – не сгорит. А все твои Спасы и Богородицы, деисусы все огонь татарский пожрет. А не татарский, так свой, когда князь на князя и холоп на холопа. Не озаришь ты, Андрей, мира нездешним светом, хоть бы и все воинство ангельское за тобой со светильниками стояло. Хоть бы и Бог тебя лампадой своей соделал!..
Старый изограф, задохнувшись, рухнул на лавку, схватился за грудь. Андрей застыл, потрясенный и устрашенный.
– Как дерзну… такое помыслить, Феофан? – с запинкой проговорил он. – Сам Сергий, как свеча всем светивший, от учеников ближайших таился! Лишь по благодати иные узрели, как он огнем причащается и как ангел светозарный в алтаре с ним служит… Мне ли, убогому, лампадой после него быть?!
Андрей пал перед Гречином на колени и в порыве покрыл сухую длань старика поцелуями.
– Прости меня, Феофан, прости ради Бога!..
Гречин в изумлении вырвал руку, толкнул монаха.
– За что мне тебя прощать, Андрюшка?
– За то, что кажусь тебе чистым. Что меня считают лучшим, в иконописи тебя превзошедшим! – надрывался инок. – За то, что во грех тебя ввожу. Что с Руси бежать хочешь. Останься, Феофан, не ходи никуда. Лучше я уйду, а ты останься. В затвор уйду, в леса костромские, вологодские. Не услышишь обо мне никогда более…
Старик в гневе поднялся:
– Не юродствуй, Андрей! Встань немедля!
Монах покорно исполнил веление. Гречин опасливо отошел от него.
– Да и куда ты уйдешь, – проговорил он, взглядывая растерянно. – Чего удумал-то. И князь тебя не отпустит… Чего удумало твое художество. Ишь, в затвор захотел. Ты мне это брось, Андрюшка. Такие помыслы… Брось. Никуда я еще не иду. Так только, совета у тебя спросил. А ты, дурная голова… э-эх… – будто пристыдил он бывшего ученика и тут же, без перехода, осведомился: – Как деисус-то пишешь? Как в Благовещенском иль иначе? Слыхал я, во Владимире ты с Данилой своим учудил иконостас преизобильный. Хотел было съездить, посмотреть. Да все недосуг.
– Приходи, Феофан, на владычный двор, – высушивая ладонью повлажневшие глаза, ответил счастливый Андрей. – Сам все увидишь.
– Ну уж нет, – отмахнулся Гречин. – Чего буду под руку тебе лезть. Окончишь – тогда приду… Ну иди, иди уже, Андрюшка. Загостился у меня, – начал он ворчать. – Чай, монахам неполезно в мирских хоромах засиживаться.
– Храни тя Бог, Феофан!
Покинув хоромы и княжий двор, иконник в смятенных чувствах побрел по узким улицам Городка, меж боярских усадеб, мимо чеканного двора, житного, подворья Саввина монастыря. Дошел до крепостного вала, выложенного изнутри по глине крупными гладкими камнями для легкого всхода на гребень, под стену. Зашагал вдоль, по тесной тропке меж дворовыми тынами и валом. Где-то впереди стучали топоры и молотки.