Монах Епифаний, залучивший прозвание Премудрого, славился среди знающих людей и почитателей книжности умением искусно плести словесные кружева. Как бабы плетут кружева обычные, выделывая из многих нитей узоры, так и он слагал из многих слов цветастые узорочья, ладно сплетая и расплетая обильные глаголы, нанизывая на нить бесед умный бисер. Да так, что и сам услаждался и все вокруг заслушивались, себя позабыв. А на пергамене у него выходило еще замысловатее: Епифаний, как пчела трудолюбивая, собирал словесный нектар и плодоносил, как хорошая яблоня в урожайное лето. Всей книжной Руси было памятно его Слово о житьи и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, в котором Премудрый, нимало не терзаясь сомнением, назвал того царем русским. Аж самого великого князя Василия Дмитриевича сразил и огорошил.
– …И вот что скажу вам, навидавшись сполна ромеев во всех их видах, обличиях и званиях. Были они некогда мудры, благодатны и славились величием, а ныне многие из них впали в скудость духовную, похабство и ничтожество, так что могу вслед за нашим старым киевским летописцем Нестором смело повторить: лукавы и лицемерны греки до сего дни. Из Царьграда сбежал я от них в Солунь, а оттуда унес ноги на Святую гору, где и обрел кратковременное утешение. Да и сполна ли утешился? Среди афонских монахов пророчество ходит, неким скитским старцем изреченное, великим подвижником и молчальником. Будто и полста лет не осталось у ромейского царства. За нечестие свое будет отдано в руки басурман на поругание. Сколько из меня слез исторгло это проречение, полностью омыться в них хватило б! Не стерпел, обратно на Русь потянуло, в полунощные земли наши. Здесь хоть и свои агаряне бесчинствуют и грады жгут, да всегда под Сергиев покров можно притечь. Много я святых подвижников на Афоне повидал, а такого мужа совершенного, как наш Сергий, такого светила светлого и столпа неколебимого, ангела земного и небесного человека, воистину не повстречал.
– Что ж Царьград? Держится? – спросил Андрей, как только Епифаний закрыл рот для передыха.
– Осенью мимо плыл – турки вновь обступили Константинов град. Как свора голодных волков с горящими глазами, пастьми щелкающие. Мы и пристать не смогли, чтобы запасы пополнить, плыли в скудости до самого Днепра. Там на купеческой лодье до Киева кое-как добрались. В киевских Печерах и зазимовал. По весне ни дня не задержался, в Москву заспешил с последним санным обозом. А из Москвы, не передохнув, сюда сразу, к Сергию…
Данила испустил громкий длинный вздох.
– Лишь сперва все монастыри московские обошел, – кивнул он Андрею, – где у него знакомцы есть.
– Только игумену Никону объявился, и сразу сюда, – заспорил Епифаний.
– А меня пождать уговорил, чтоб вместе идти.
– Ну еще разве в Симонов заглянул, и сразу сюда…
– За седмицу-то, конечно, управился.
– В Чудове лишь приложился ко гробу митрополита Алексия, и сразу сюда, – гнул свое книжник. – Пошто укоряешь, Данила?
– Да не укоряю, – снова вздохнул старый иконник. – Мыслю – как же непросто тебе за письменный труд садиться. Ведь сколько обителей обойти прежде надо, у скольких разумных старцев совета и благословенья испросить, к скольким гробам припасть.
– Не пойму, – покосился на него Епифаний, – смеешься ты, Данила, иль нет, однако верно сказал. Не просто так я теперь по монастырям шатался. Вызнавал да выспрашивал, не пишет ли кто житие Сергия, не собираются ли где взяться за этот труд, чтобы я мог поклониться такому человеку-подвижнику. Я ведь и в Царьград из Твери с тамошними купцами уплывал, имея упованье, что кто-нибудь значительнее и разумнее меня начнет писать о великом старце. И дивно мне, что столько лет минуло с его смерти, а никто доныне не сыскался, кто бы это дело совершил.
– Сбежал, значит, ты от трудов, тебе назначенных.
– А кто б не сбежал? – с чувством воскликнул Епифаний. – Кто сполна проникнет в Сергиевы тайны? Кто своим хилым и грубым умом уразумеет все деяния его и подвиги? Кто познает огонь благодатный, живший в нем? Сколько восход отстоит от заката, настолько и нам не приблизиться к постижению Сергия, не уразуметь его светоносный дух. – Книжник перевел дыхание. – Одна печаль меня сокрушает. Если я не напишу и никто другой не напишет, то боюсь от Бога осужденным быть как ленивый раб, укрывший талант…
Дорога, повернувшая от старого колодца в гору, открыла взорам макушку холма с монастырем. Вернее, с тем, что осталось и скудно взросло за два года после пожарища.
Из груди Епифания вырвался вопль. Выронив посох, он горестно вздел длани и с криками побежал вверх по дороге: запустение Маковца повергло его в ужас. Оба иконника торопливо поднимались следом.
– Разве никто не сказал ему? – обронил Андрей.
– А что говорить, – развел руками Данила.
За воротами вопли книжника стали еще жалостнее. Он упал коленями в земляное месиво, потом вскочил и заметался меж церковью и кельями-землянками.
– Благословенье Сергиево!.. Сокрушено! Поражено! Растоптано!.. Жало смерти и мерзость запустения!.. Горе нам, сиротам оставленным!..
Епифаний упал на землю и разрыдался. На крики его из келий повысыпали иноки. Глядели, как Андрей и Данила поднимают плачущего и ведут на могилу Сергия за храмом, обозначенную крестом. Там оставили его в одиночестве, чтобы выплеснул горесть в молитвах к старцу. Сами ушли в Андрееву келью.
– Писать-то сможешь? – первым делом осведомился Данила. Приноровившись к тусклому свету лучины, он огляделся. В углу на полке стояли образ Божьей Матери Одигитрии и дорожный складень. Иконник перекрестился на них.