– Да хоть знаете, с кем говорите, похабники?
– И знать не желаем, что за мшистый пень тут человечьим голосом заговорил.
– Ну а Рублёва-то, Андрейку, видели самого? – уже без сердитости, будто бы даже с интересом спросил Гречин.
– Невелика птица твой Андрейка, – злорадствовал дюжий детина-подмастерье. – Славы много, а толку мало. Даром что великого князя изограф. У нас в Звенигороде и получше найдутся.
– Князь наш зарок дал, – прибавил второй, худосочный, – не звать боле московских иконников. Одна маета от них – упрашивать долго, а потом вот – кресты напрестольные и лампады с гробниц пропадают.
– Кому ваш князь зарок дал? – снова возмутился духом Феофан. – Вам, что ли, петухи бескрылые? Писать-то вам кто будет – посадские богомазы-неучи? А татьбу для чего Рублёву приписали? Сами небось покражу учинили, а на безответного списали!
– Это он-то безответный?! – Ражий детина, вконец рассвирепев, стал спускаться по лестнице. – Пес брехливый и тот безответней! Да и ты сейчас, ветошь древняя, таким же у меня станешь!
Старый изограф ждал его с вызовом в лице, с поднятой головой. Работник, измазанный побелкой, подошел к нему, встал, примериваясь.
– Ну разозлил ты меня, тертый лапоть! Как бы тебя пришибить потише? Чтоб кости по всему полу не растерял…
Он вздел ручищу.
– На кого копыто поднял, телок безрогий?! – властно рявкнул старик. – На иконописца великокняжьего, Феофана Гречина!
Подмастерье замер. Изумленно моргнул. Феофан ткнул его пальцем в грудь, детина покачнулся.
– Будь я вашим дружинным старшиной, и скребка бы вам, олухам, не доверил, не то что кистей!
Гречин направился к дверям. Развернулся, воздел длань кверху:
– Взашей бы выгнал!
В притворе он натолкнулся на двух любопытствующих.
– Ну чего рты пораскрывали? Мух ждете? – набросился на них. – До лета еще долго. Едем отсель!
В молчаливом достоинстве Феофан проследовал на конюший двор обители, натянул поглубже на голову меховую шапку, уселся в сани. На передок взгромоздились оба его нынешних ученика, коих считал бездельными и бесталанными, но крепко держал при себе, ибо всех прочих ближних растерял.
– Узнали?
– Узнали.
– Ну! Чего молчите, как рыбы?
– Да выходит, и впрямь Рублёв заказ княжий тут исполнял, – сказал один и потянул носом, полным содержимого.
Феофан махнул на него:
– Сморкай сопли, Прошка. А ты говори, – велел второму.
– Чернецы сказывают, князь его из плена татарского выкупил…
Санный возок гладко и ходко шел по укатанному зимнику по-над берегом Москвы-реки, искрившей в прорывах между елями льдистым серебром, темневшей прорубями и редким посадским людом. Феофан, охваченный мрачными думами, прятал лицо от ветра в шубный ворот.
Невесело было старому изографу. Тоска не один год подкрадывалась к сердцу, щемила тисками и глодала душу. Грустно вот так заканчивать жизнь на седьмом десятке лет, на чужбине, хотя и ставшей родной, отдав ей все силы, исходив и изъездив ее вдоль да поперек, скольким ученикам передав свое искусство, обретя благоволенье у сильных мира сего и праздную славу – а в итоге оставшись ни с чем.
Не первый год грыз его помысел – не бросить ли все и вернуться в отечество? Пройти по каменным улицам царственного Константинова града, объять необъятное величие Святой Софии. Заглянуть и в венецианское предместье Галату, увидеть свои старые росписи. Потом поплыть в Эгеиду и Морею, в Фессалонику и Монемвасию… Но нет, не достанет сил смотреть без содрогания на нынешний упадок империи. За тридцать с лишним лет Ромейская держава еще более оскудела духом, впала в убожество, растеряла остатки прежней красоты. Только храмы с творениями былых мастеров еще хранят прежние тепло и свет, а вокруг уже наползает сумрак, и турецкая речь под стенами Константинополя выхолаживает душу. Крах всего, тысячелетних силы и славы, надменности и презрения к соседям-варварам. Униженная Ромейская империя, как попрошайка-двурушник, тянет руки за милостыней и на русский север, и на латынский запад. Крушение всего… И зачем им двоим, обесславленному царству ромеев и измученному, забытому всеми изографу вновь встречаться?..
Грубый крик на дороге вывел Феофана из раздумий.
– Куда прешь, смерд?
Конь, ожженный чужой плетью, шарахнулся. Сани едва не опрокинулись в сугроб. Старый изограф равнодушно смотрел, как мимо едут полтора десятка верховых. И не сразу сообразил, что для простых служильцев, за которых принял их сперва, иные слишком богато одеты.
Один из всадников показался знакомым. Даже слишком. Но память играла с Феофаном шутку – манила ответом, да не давала в руки. Мнимоузнанный верховой тоже пристально всматривался в него, проезжая.
– Феофан! – воскликнул он вдруг. – Ты ли?
– Я Феофан, – дрогнул голосом Гречин.
Конный свернул к возку. Весь отряд остановился.
– Князь! – Изограф в волнении полез из саней.
Ученики сдернули шапки, скатились с испугу в сугроб.
– Ну узнал, наконец-то! – грустно улыбнулся Юрий Дмитриевич. – Да и я тебя не сразу признал. Постарел ты, Феофан. Сколько лет не видел тебя? Шесть? Восемь?
– Не считай года, князь. Они скачут, как сухой горох.
– Какими путями здесь? Не в Звенигород ли правишь? Слыхал я, будто ты в Новгород снова подался. Соврала, знать, молва.
– Молва, хоть и крылата, аки ангел, да дура. А путь мой неведом даже мне, убогому. Ибо не знаю, чего ищу, не ведаю, где обрящу.
– Что невесел так, Феофан?
– Да и ты, князь, ликом не светел.
– Знать, обоим есть отчего кручиниться, – усмехнулся Юрий. – А может, я развею твою грусть-тоску?