– Черная смерть! – взвизгнули в страхе несколько женок.
Подвешенный служилец распялил в жуткой усмешке рот и снова харкнул, метя в ката. Плевок не долетел. Рыча от ярости, служилец стал раскачиваться на веревке, чтобы достать палача. Взвился кнут, полоснул его поперек багровеющего лица. Рассеченный глаз служильца потек по щеке.
Толпа бесновалась. Неповоротливая ее плоть вблизи помоста кипела, пытаясь пробить внутри самой себя ходы для бегства. Внешние, стоявшие далеко, еще не понимали, что случилось. Хуже всего было тем, кто оказался в середине. Их давили, сминали, падавших топтали. Бабий вой заглушал все прочее. Конные в охране великой княгини стервенились, нагайками отжимая озверевший люд. Софья Витовтовна, сделавшись белее снега, хранила стылую неподвижность.
– Огня! – Ее резкий крик перекрыл мешанину воплей, визгов и брани. – Все сжечь! Немедля!
Служильцы и бояре копытами коней и плетьми прокладывали в бурлящей толпе путь для великой княгини.
Кат бросил кнут и спрыгнул со взмостья. Трое из сторожи стали пробиваться к церкви на углу Подола, где можно было взять огонь. Оставляя потоптанных, толпа растекалась, редела.
На «глаголе» все еще качался в веревке служилец, как знамение смерти, одноглазо озирающей свои волнуемые стихиями пажити…
К Никольским воротам прытко неслись трое в чернеческих одеждах. Еще не выбежав из-под сводов башни, криком упреждали охрану:
– Пожар! Подол на Кремле горит!
Воротные стражи и без того пребывали в волнении. От лобного места у другого конца кремлевской стены глухо доносился тревожный гул.
– Ну-ко, чернецы! – рявкнул старшой, осадив бегущих. – Подрясники на пожаре подпалить боитесь? Сейчас взяли руки в ноги – и махом туда. – Он кивнул вдоль стены крепости. – Разведаете, что за шум, прибежите обратно. Исполнять!
– А ты что за приказчик нам? – озлился Невзор. – У нас власть – игумен, а не всякая рожа на дозоре.
– Я тебе, морда монастырская, – пошел на него дружинник, – сейчас и митрополит, и игумен, и отец духовный!
Юрий, схватив своего служильца за плечо, рванул на себя.
– Делай, что говорят!
Все трое потрусили по мосту через ров.
– Молитвеннички, – сплюнул старшой и отрядил двоих на пожар.
Припустив вдоль рва, трое ряженых скоро смешались с людом, разбегавшимся от лобного места. По крикам и разговорам быстро вызнали – в Москве объявилась черная смерть. Дойдя до Тимофеевской башни, далее не пошли, повернули к посаду. По улицам и кривым, запруженным снегом переулкам уносили из стольного града схищенную из-под носа великого князя древнюю Смоленскую икону.
На площади под Кремлем взвивалось к небу пламя, оцепленное сторожевыми. Пожирая занесенную невесть откуда моровую заразу, огонь соединил страшной смертью двух любовников, заживо отданных ему.
Зима изошла сопливой простудой оттепели и вновь повернула на мороз, лютее прежнего. Троицкая церковь индевела, покрываясь изнутри, в щелях пола и стыках бревен, на узких окнах белой искристой коростой. Крохотные огни свечей и лампад тщетно силились согреть мерзлый воздух. Клубы пара от человеческого дыхания оседали на стенах, утолщая слой инея.
Монахов в погорелой обители осталось семеро. Двое ушли, не осилив зимней тяготы. Старец Лука помер от грудной болезни – свечкой истаял в несколько дней. Закопали гроб до весны в снегу, долбить закаменевшую землю ни у кого не достало б сил.
С полунощницы расходились наскоро, торопясь в натопленные землянки.
– Андрей! Пойди в кельи, – позвал отец Гервасий, уходивший последним. – Сверх силы себя изнуряешь. Не к пользе это.
– Последнюю ночь дозволь тут помолиться, отче, – кротко глянув в полутьме, попросил иконник.
– Да уж какая по счету эта «последняя ночь»? – вздохнул священник. – Десятая аль двунадесятая?.. Делай, как знаешь, Андрей, – махнул он. – Я тебе не начальник, и мудрость твою не перемудрю. Только братию б пожалел. Глядючи на тебя, кто нечистым помыслом помрачается, а кто и унынием исполняется…
Отец Гервасий ушел, плотно затворив дверь. Свечи в церкви потушили, уходя. Внутренность ее озаряла единственная лампада перед Троицкой иконой сбоку от Царских врат. Икону, как и другие, писал неведомый Андрею ремесленный иконник из Радонежа, простодушным своим письмом пытавшийся передать собственное чувствованье Бога. Андрей не умел презирать чужое письмо, хоть самое убогое и неказистое. В любом образе зрел не руку писавшего, не его уменье и опытность, не пытливость взгляда и виденье красоты. В каждой иконе, сработанной мастером или неумехой, виделась ему изначальность образа, положенного на доску. За всеми ликами Спаса вставал единственный Лик. Все писаные Богородицы, сколь ни есть их на Руси и во всем православном мире, возносили ум к Ней, усыновившей мир, и наполняли светлостью Ее печалей о мире. Во всех святых мужах и женах видел он невещественность, озарявшую их, зрел дух, имеющий вид света, таинственно соединяющий земную персть с нетленной вечностью.
Феофан Гречин, расписывая некогда новгородские церкви, умел показать это преображенье человеческой плоти светлостью божественной, изгоняющей тьму. Его святые будто купались в том свете, а он стекал с них, как вода после нырянья в реку, и поражал видевших это. Но Феофан, философ и искусник, запечатлевший в своих образах одоление тьмы светом, миг напряжения всех сил души и духа, не мог представить себе, чтобы эта борьба длилась не миг и не чреду мигов, а целую жизнь.
Знающие совершенство знают и свою неиссякающую тьму. А путь от нее к свету долог, и тропа узка, обрывиста…