И еще будто заговор тянется аж из самого Новгорода, от проклятых еретиков, последышей Карпа-стригольника, сброшенного некогда с моста в реку с камнем на шее. Еретики те в Христа не веруют, а молятся поганым образом – камням, да кустам, да земным дырам. И попы их, расстриги, обедни служат навыворот, вместо алтарей и жертвенников на оскверненных иконах петухов режут и той кровью причащают. Правда, зачем новгородским еретикам сживать со свету московского князя, бабы – разносчицы слухов не говорили. А если и говорили, то такую несусветную дичь несли, что и те, кто верил им до сих, начинали плеваться.
В день казни посадский торг за кремлевской стеной опустел. Возле лобного места, что против Угловой башни, на перекрестье Великой улицы и Ордынской дороги, разобрали торговые ряды, выросшие здесь за годы без казней. Последний раз палач орудовал тут давно, еще при великом князе Дмитрии, сколько лет прошло, никто и не вспомнит. Отвык московский люд от зрелища казни, потому и спешили занять поближе места. Толпились загодя, едва не с рассвета, захватив с собой холопов, корзины со снедью и тепло укутавшись.
На взмостье, сколоченном за ночь, скучал палач в красном колпаке и багряном кафтане. Проверил крепость «глаголя» с веревкой, на потеху люду щелкнул раз-другой кнутом. Потом оголил длинный тяжелый меч, примерясь над плахой, рассек воздух – покатилась невидимая голова.
Толпа прибывала, теснясь и напирая, гудела вполголоса. В плывущем морозном воздухе невидимо густело и крепло нетерпенье. Вдруг многоглавая и многоокая плоть всколыхнулась – от Тимофеевских ворот поползли двое саней, окруженных верхоконными.
– Везут! Везут!..
Обоз с приговоренными в молчании взрезал толпу. Та покорно раздавалась в стороны, а после вновь смыкалась, влеклась следом.
– Двое всего!
– А тебе сколь надо?
Сани встали у помоста, конные нагайками отбивали напиравших. Сторожевой десятник о чем-то переговаривал с нагнувшимся катом. Кивнув, красный колпак сел на плаху, вынул из пазухи яблоко и стал грызть. На привезенных для казни даже не взглянул.
Где-то в толпе вскрикнула баба, осуетила люд вокруг себя. Понеслось по головам:
– Рожает!
– На сносях притащилась, дурная баба…
– Мужик ейный куда смотрел?
Кто ругался, кто посмеивался. Иные гадали – к добру, к худу ли примета, чтоб женка на казни рожала?
Наконец успокоилось. Стали передавать, что ждут самого великого князя с митрополитом. Спорили: не князя, а набольших бояр, которые перед князем виноваты вышли, что колдовство загодя не выявили и заговор не разглядели. Вот великий их и послал на казнь любоваться, к самим себе примеривать.
К помосту пробился некий поп, с престольным крестом в руке сунулся к саням. Его не отгоняли. Лежавший на соломе служилец, поломанный пытками, жадно потянулся к кресту.
– Кайся, раб Божий, кайся. – Поп плакал и тряс жидкой бородой. – Очистишься в муках.
Служилец, укрытый бараньей полстью, хрипло дышал и вращал красными глазами. Почерневшими от крови, разбухшими пальцами показывал на другие сани, силился сказать, с натугой ворочая языком.
– Ее… лу…
Поп, утирая слезы, переместился ко вторым саням. Простоволосая женка в накинутом поверх тулупе сидела, сжав ладонями голову, и смотрела безумно. Иерей приложил крест ей ко лбу. Вздрогнув от касания холодного металла, уставившись на попа, она в ужасе прянула, замахала руками.
– Изыди! Изыди!..
Один из конных успокоил ее ударом плети. Повалившись лицом в сено, женка затихла. Только плечи и спина содрогались.
Вскоре дождались. От Фроловских ворот к лобному месту двигалось конное шествие. Со свитой бояр, в окружении дворцовых служильцев ехала великая княгиня Софья Витовтовна, без князя и митрополита. Нелюбимая всей Москвой литвинка завела в стольном граде обычай – садилась на коня верхом, в особое бабье седло на одну сторону. Никто из московских баб, ни боярских женок, ни иных, этим поганством не соблазнился. Но те, кто бывал на Украйнах, в Литовской Руси, рассказывали, будто тамошние панны и даже девки не то что в бабьих седлах, но и в мужских лихо управляются с конями. Это, впрочем, не умаляло неприязни московского люда к литвинке. Скорей напротив.
Пряча взоры, снимали шапки, склоняли головы, расступались, молча давили друг друга. Красотой Софья не обладала и в молодости, а ныне стареющая белобрысая литвинка густо, до черноты сурьмила брови, до свекольного цвета румянилась и носила белоснежные убрусы, дабы оттеняли блеклость лица. Из-под собольей шапки равнодушно скользил по толпе надменный взор княгини. Опашень на соболе же, крытый аксамитовой парчой в золотом узорочье, блестел, будто светлая солнечная риза.
– Как на праздник вырядилась, – буркнуло далеко, до ушей княгини и свиты не долетев.
Остановясь поодаль от лобного взмостья, Софья Витовтовна повелела боярину Плещееву, чтоб начинали. Тот кивнул сторожевому десятнику.
Двое служильцев стащили с саней женку, сбросили с плеч тулуп и поволокли под руки наверх. Баба сучила ногами, с ревом рвалась и крутила по сторонам головой. В белом лице плескался ужас.
…Чуть ранее к Никольским воротам Кремля подошли путники – чернец и двое послушников с дорожными посохами и торбами. У одного за спиной висела на плечевых ремнях нелепая ноша – из мешка торчало обтянутое рогожей нечто о четырех углах. Воротная стража от скуки принялась выпытывать, кто такие и откуда.
– Из града Ярославля бредем, – отвечал старый монах в нагольной шубе, – ко владыке духовному. Сами из монастыря Преображенья, тамошние насельники. От игумена нашего грамоту с благословеньем имеем.