«Размысли, кому поперек горла встал твой наследник!»
…Серый зимний рассвет застал обитателей княжьего дворца и всего Кремля на ногах и в делах. Сразу после церковной службы и скорой трапезы великий князь призвал к себе думных бояр – Федора Кошкина-Голтяя, Бориса Плещеева, ведавшего судом и розыском в московской вотчине великого князя, да Ивана Бутурлю, поставленного над княжьим двором и московской сторожей.
– Сказывайте.
Первым завел речь Кошкин. Двое служильцев, снятых со сторожи, по словам великой княгини Софьи, спали на посту. За что биты на пытошном дворе, окованы в цепи и брошены в темничный подклет. Перед битьем оба показали, что ночью в покои княжича проникла дворовая баба-портомойка Лукерья, вдовая женка, для прелюбодейства с полюбовником, спальным служильцем Петром Губастовым. За то, что пустили бабу, дворские приговорены к сугубому битью, полугодовому заточению, а после – отправке простыми ратниками в крепость на окском порубежье. Спальник Губастов их слов не подтвердил и про полюбовницу говорить отказывается даже под пыткой железом. Также не сознается и в колдовском сговоре.
Далее подхватил Плещеев. Бабу-портомойку взяли, учинили обыск в ее жилье, нашли два пустых глиняных корчажца подозрительного вида. Кат к бабе пока не приступал – со страху сама во всем созналась. Выгораживает полюбовника, говорит, будто невиновен и ничего не знает, а тряпицу в постель княжичу подложила она.
– Может, и впрямь, не виновен, – заметил Плещеев. – В корчажцах, говорит, было зелье-присуха, опоила им служильца. Потому и не выдает ее, что ослеп от похоти к лукавой бабе.
– Виновен! – глухо, с жесточью промолвил князь. – Под дверьми моего сына вместо службы блядню творил! Виновен. А не признаёт вину – дважды виновен! Пытать далее! К женке-потаскухе также железо применить. Кто надоумил? Кто зелье и ветошь дал? Откуда нити сговора тянутся? Учить мне тебя, Борис Данилыч, как дело твое делать?
– Сделаем, князь, – наклонил голову Плещеев. – Но и без железа дознались. Баба на посад бегала за зельем, к старухе-ворожее. Та и надоумила. Говорит, старая хрычовка – сущая ведьма. Оно и вестимо…
Богомерзкая старуха, однако, успела скрыться. Посланные за ней на посад, в указанный двор, вернулись ни с чем.
– Сторожу на городских воротах усилили, – заговорил Иван Бутурля, – поставили рогатки – мышь не проскочит. Обозы досматривают. На дороги за городом также разъезды высланы. Ведьма далече уйти не могла. А могла и на посаде до времени затаиться. Вряд ли не захотела б убедиться в действии колдовства. С портомоей она лишь два дня тому дело свое обговорила. А сведать в точности, когда та пойдет в ночь к полюбовнику, не могла. Знать, на Москве еще укрывается. Служильцев разослали с грамотами – зачитывают на торгах и площадях. Приметы у старухи особые – сыщем, князь, бесовку.
– Уж расстарайтесь, мужи бояре, – мрачно молвил Василий. – Разузнать хочу доподлинно, откуда эта пакость у нас завелась. Службой своей все трое отвечаете!
– Не Данила ли нижегородский ядом против тебя исходит, князь? – предположил Плещеев.
– Может, он… а может, и… – Василий в злой досаде покрутил головой. – Может, и права Софья. Знаете небось уже? На язык она никогда не была сдержна. А тут и намеренно распускает… хоть и запретил ей. Что ей мой запрет, когда и сам… – Князь сделался бледен, глядел, согнув вперед шею, невидящими очами. – За сына никого не пожалею. Хотя б и брата…
– Прости, князь, – Бутурля приложил руку к сердцу, – но сколь знаю брата твоего, Юрия Дмитрича, не стал бы он такую мерзость творить. Что меч на тебя поднять может – в то верю, а чтоб ведьму подсылать к отроку – не его эта подлая стать. Софья Витовтовна в своем бабьем да материнском праве – от страху за дитя свое думать что взбредет. Но ты-то Юрия знаешь не менее моего, князь. Неужто поверишь оговору?
– Оговору не поверю, – помягчел князь. – Сам о себе засвидетельствует. В Москву его вызову. Не покорится – вину свою признает! Как мыслите?
Трое бояр, раздумав, согласились, что звенигородский князь, даже если не пожелает по вражде своей и гордости покориться, все равно должен в Москву прибыть и оправдаться. Слишком гнусно дело и вина велика да страшна, чтоб не захотеть обелиться. На том кончили совет и разошлись.
…Бутурля оказался прав. Старая ведьма не ушла загодя из Москвы. К вечеру третьего дня в распоряжении Плещеева оказалось аж четверо старух, подходящих обликом под описание портомойки. Одну повязала воротная стража – прибилась к торговому обозу, шедшему в Переславль. Обозные люди старуху опознать не смогли. Других взяли в городе: двух сдали с рук на руки стороже сами посадские, одну каргу схватили прямо в Кремле – затесалась среди нищих и побродяг.
Всех четверых выставили в ряд и показали портомойке. Ту от слабости не держали ноги, обвисала на руках у двух розыскных служильцев. Мутным взором Лукерья уставилась на старух и их бородавки. Хрипло взвыла, показав на одну:
– Аа-а… гадина, гадина! Погубила… погубила! В аду сгоришь, ведьма!..
Не дотянувшись до карги, она вцепилась ногтями в лицо служильца, тоже взревевшего от боли.
– От сучья дочь! – тотчас остервенилась опознанная ведовка. – Блядница, дела простого не сумела устроить! Полюбовника сгубила и саму крючьями истерзают, на огне подпалят! Груди твои с мясом вырвут, кожу сдерут!..
Старуха дико захохотала, брызжа слюной.
Вечером того же дня Плещеев спустился в подклет на пытошном дворе. Сел на скамье перед столом, за которым черкал в исписанных листах подъячий служка. Старуху только что спустили с дыбы. В изодранной и окровавленной исподней рубахе она лежала безвольным мешком на мокром полу. Кат в кожаном переднике вопросительно поглядел на боярина. Тот распахнул кунью шубу – жарко, удушливо к подклете.