Рассказывавший монах сидел, отдыхая, на чурбаке и снегом холодил натруженные руки. Был он стар и невелик, худосочен телом, в обтертом тулупе. Длинной седой бородой играл ветер. Долго орудовать пилой старец не мог и почасту прерывал работу, принимался вспоминать былое житье при Сергии. Андрей двигал в козлах бревно, сносил отпиленное в сторону и примеривался ко второму топору. Разделывавший чурбаки на поленья Севастьян косо посматривал на его старанья, однако отмалчивался. Топор не кисть, воевать с падающими деревяшками иконнику было несвычно.
– …Вымрем мы, старики, Сергия знавшие, а вы, молодые, в памяти разве, с рассказов удержите, каков он был? – сетовал старец Лука. – Письменами нужно, как гвоздями, крепко его образ к пергамену прибить! Забвение – оно что тина, нарастет, заволокнет. А где ныне такие книжники, чтоб умудрились и словеса похвальные о Сергии сплели? В московских монастырях полно книжников – в Симонове, в Богоявленьи, в Андроньеве. А никому из них в разум не приходит, чтоб для памяти преподобного потрудиться. Будто не Сергиевы духовные отрасли в том же Андроньеве и Симонове подвизаются! Пошто так, скажи, Андрей?!
– Не ведаю, – смутился иконник, будто сам был виновен в неприлежании московских книжников.
– То-то не ведаешь. Был один, Епифаний, словеса хитромудро умел складывать. Когда с нами тут жил, все выспрашивал о Сергии, в листы свои записывал. Где он ноне? Слышно, на Афон подался. Вернется ль, поди знай!
– Обещал вернуться, – вставил Андрей, пытаясь освободить топор от плотно севшего на колун чурбака.
– Обещал! Обещать мало. Да и мало верится, что напишет, ежели доныне не написал. Стефаново житие, пермского апостола, сотворил, едва сам Стефан к Богу отошел. А за Сергиево взяться – рука трепещет, ум боится. Да и кто бы не вострепетал, – умирённо заключил старец. – Сколь чуден и велик был преподобный, столь и житие его должно быть дивно. От молитв и трудов Сергия вся Русь благословилась и восстала от тьмы столетней. Вот ты, Андрей! Ежели доведется тебе писать красками его светлый образ, напишешь ли?
Иконник ответил не сразу. Вкось разделал чурбак, тогда промолвил негромко:
– Я, отче, иной образ, может, напишу. Если Бог даст.
– Это какой же?
– Да ты лучше скажи, Лука, – заговорил Севастьян, воткнув топор в колоду и утирая рукавом пот, – вот говорят, будто Сергию Божья Матерь являлась и обещала, что обитель его ни в чем нуждаться не будет, и разрастется, и иноки умножатся в ней. А где все это? Не разрослась, а стеснилась. Уже другой год здесь как кроты живем, с голоду зимой на ветру шатаемся.
– А не знаешь разве, маловер, – разволновался старец, – что сам Сергий перед татарским набегом приходил? Упредил Никона, что потерпеть надо, и процветет пуще прежнего Троицкая обитель! А пошто нужно, чтоб так было, не нашего ума дело. Это уж не Сергий, а я тебе говорю.
– Что-то не торопится Никон процветанью почин положить, – буркнул Севастьян. – Ему, видать, и на подворье в Москве неплохо живется. О нас и не вспомнит. Хоть бы муки мешок прислал! Этого вон только, – искоса глянул он на иконника, – с пустыми руками прислал. Да и руки-то неспособные. Плотников бы прислал, срубили б жилье человеческое вместо нор.
– А ты, раб Божий, когда сюда пришел и остался, о чем помышлял? О хлебе из Москвы? О житье прибыльном?
– Помышлял – только б свеча Сергиева на Руси не погасла, – нахмурился Севастьян. – Так ведь думали, до другого лета лишь дотянуть. И лето то прошло, и зима на убыль перевалила, а последний хлеб третьего дня доели. На просфоры только жменьки остались. Служить-то на чем? А церковь изнутри инеем покрывается – как молиться в ней?
Он снова покосился на Андрея и взялся за топор.
– А ты чего встал? – шумнул на розовощекого Фому с грудой поленьев в руках. Тот послушно потопал к дровянице.
– Пустой разговор, – заключил Лука, подымаясь с чурбака. Он надел рукавицы. – Потянем, Андрей.
Заработала, визгнув, пила, и разговоры смолкли до следующего роздыха старца.
Однако нудную песнь пилы прервали нежданные гости. Ворота монастыря стояли незапертые, лишь прикрытые: в лесу неподалеку работали двое братий, рубили деревья и на себе тянули по снегу в обитель. Распахнувшие воротину двое пришлецов вкатились во двор на лыжах, быстро скинули их, бросили у тына возле поленницы. Монахи, прекратив работу, взирали на них безмолвно.
– Вот так и молчите, отцы, – бросил один из лихих гостей, в лохматой шапке и коротком кожухе. Оба были с саблями на поясе, запыхавшиеся от быстрой езды. Глядели недобро и настороженно. – Мы тут немного побудем, а потом уйдем, вас не потревожим. Но если что…
Разбойник вдруг ухватил за шею Фому, стоявшего ближе всех, и приставил к груди нож.
– Пойдем-ка с нами, паря. Да не трепыхайся. Я тебя быстро зарежу, не почувствуешь даже. А если тебе повезет, так и жив останешься – коли твои чернецы нас не сдадут.
Фома что-то пискнул и стал перебирать ногами вслед за головорезами, устремившимися к церкви. Втащив инока в храм, они затворили за собой дверь. Севастьян бросил в снег топор и побежал к кельям. Лука перекрестился:
– Заступник мой и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него…
Андрей посмотрел на старца и вслед Севастьяну, потом скинул рукавицы, зашагал к храму. Взошел по ступеням, открыл дверь и наткнулся в полутьме на выставленную саблю.
– Мир вам, гости незваные.
Сабля отодвинулась.
– Чего надо? Вроде договорились.
Андрей прошел на средину храма. Фому они уложили в углу лицом в пол, связав за спиной руки. Рот заклепали покровом с аналоя.