– За что ж благодарить? – недоумевала Федосья, готовая спешить исполнять веление.
– Тебе не понять. Ступай!
Анастасия разняла замок ожерелья и принялась вдумчиво перебирать на ладони алые камни, похожие на застывшую кровь. Такие крупные брызги крови она видела однажды в родном Смоленске, когда на княжьем дворе рубили головы боярам, изменившим ее отцу, перекинувшимся на сторону литвинов. Она была тогда совсем несмышленая, вырвалась от мамок и выбежала на двор. Отец показался страшен: в одной рубахе, заляпанной красным, с окровавленным мечом в руке, что-то кричал, а потом взмахнул – и еще одна голова покатилась по земле. Мамки подхватили Настасью и с причитаньями поволокли, закрывая ей глаза. Глупые, думали, она испугалась. А она никому и никогда не рассказывала: тот страшный облик отца в кровавой рубахе врезался в память, потому что в тот миг она испытала потрясение – но не от страха, а от восторга! Покатившаяся голова прыгала по земле будто мячик… и в детской светелке долго не могли успокоить хохочущую Настасью.
По щеке княгини поползла слеза. Где-то теперь отец? По каким землям и странам скитается, бесприютен и одинок? Куда забросила его злая судьбина, изгнав с Руси?
Три года назад она услыхала от мужа, что отец, так чудовищно опозоривший и запятнавший себя, должен умереть для всех. А перед смертью стать раскаявшимся грешником, чью покаянную кончину засвидетельствует монах-пустынник в рязанских лесах. Что только так еще можно спасти его имя. Анастасия долго рыдала, билась в руках мужа, умоляла не делать того. Он же убеждал ее, что тем спасется не только имя смоленского князя, но и жизнь его, ведь живому ему только один путь с Руси – в Литву, куда непременно выдаст его Василий, чтобы умыть руки. И основание тому есть – Юрий Святославич сам некогда, попав в плен к литвинам, обязался служить прежнему литовскому князю и польскому королю Ягайле, не оставляя ту службу никоторым временем и никоторым делом.
А там, в Литве, новый плен и голова с плеч за те самые казни бояр, литовских переметчиков.
Утерев слезы, Анастасия сказала тогда мужу: «Пусть станет мертвецом, но жив будет».
Теперь она думала: если получится спихнуть Василия с московского стола, смоленский князь воскреснет из мертвых. Где бы он ни был, он вернется и поймет, что взрастил дочь, достойную отца.
Радонежские леса – давно не дикая глушь, какая была здесь немногим более полста лет назад. Когда пришел сюда Сергий и поселился, бок о бок с ним жили и ходили волки, медведи. Иной раз наведывались стаями, обнюхивали, лязгали зубами, лезли в келью-хижину. Молитвы пустынника, а с ним и других иноков проредили здешние глухомани. Нечисть, обессилев, убралась, зверье потеснили люди. Окрест рубили леса, расчищали, распахивали землю, ставили дворы. Дворы прирастали – являлись деревни. Поднимали всем миром церковь – вставало село. Разросшаяся обитель перестала знать голод и нужду в самом необходимом. Не с той, так с этой стороны подвезут к Сергию воз крупы или сани с мороженой рыбой, или иное что, чем сами не бедны. Дорогу, до которой изначала было верст двадцать, проложили под самый монастырь, и леса вокруг изрезали тропами. Шли да ехали на поклон к Сергию, а потом уже и к его выученикам, отовсюду: из Москвы, Переславля, Юрьева, Дмитрова, Можайска. Радонежская обитель светила всем без различия, как некая лампада, зажженная раз и навсегда. Всяк забирал с собой кроху ее огня, разносил по весям, градам и русским пустыням-дебрям.
Три десятка лет назад лютый Тохтамыш со своей ордой, попаливший Москву, не сумел загасить Сергиеву лампаду. Хотя и подбирался – тогда уже татары знали, кто их самый ненавистный враг на Руси, чье благословенье реяло хоругвью над русскими полками на поле у речки Непрядвы, поле русской славы и Мамаева позора. Знали, что силен русский Бог в молитвах чернецов.
Исполнить татарскую месть дано было Едигеевой орде два года назад. Пройдясь по всем землям, вместе с градами сметали и жгли монастыри, секли саблями и полонили монахов как прочих русских, не разбирая. От Сергиевой обители осталась почернелая часть тына, разваленные печи и груды головешек. Первые чернецы, воротясь на пепелище, разобрали руины церкви, по памяти нашли место, где погребен Сергий. Поставили над могилой крест, а большего сделать не смогли и снова в горести разошлись. Только полгода спустя собралась малая горстка иноков. Приходили по одному, по двое и оставались голодать да холодать. К уцелевшему тыну пристроили забор, огородив часть монастырской земли. Возвели, как сумели, невеликий храм, где вдесятером едва развернешься. Выкопали в земле жилища, покрыв низкими срубами. Затеплили вновь Сергиеву лампаду, и крохотный огонек снова звал к себе. Только приходить к нему в опустошенном краю было почти некому. В лесах опять расплодилось зверье, по дорогам и селам искало добычу зверье двуногое.
– …Весь тот день, с утра и до вечерни, молебен за молебном пели. Ослабших подменяли, а Сергий один предстоял, несменяемо! Крепок был телом, а духом еще крепче. Окончит молебен, встанет с колен, обернется… и зрит эдак… будто не здесь, а там, со князем и войском нашим во плоти пребывает. И видит всю сечу, все то поле и побоище взором объемлет. Вот как встанет да почнет нам рассказывать: где татарва наши ряды сломила и теснит, а где наши в землю будто вросли и ни шагу поганым не отдают. И где кто из наших князей с боярами голову сложил – всех зрит и по имени называет. Вот, говорит, легли один за другим белозерские князья, Семен Михалыч и Федор Семеныч. А в другом месте пятеро бояринов московских с жизнью простились. Да среди них Михайло Андреич Бренк, что князя Димитрия собой в его шеломе и под его стягом подменял ради татарского обману…