– Тебе какое дело, голь, до боярских дочек?
Трое окружили его. Заломили руки, один кулаком врезал в поддых. Алешка согнулся, его бросили головой об стену собора и отошли.
– Гуляй отсюда, голодранец, чтоб мы тебя больше не видели.
Андрей видел, как полыхнул яростью отрок. Он заспешил к Алешке, но вдруг упал, поскользнувшись на гнилом огурце. Дворские захохотали.
Послушник наконец заметил его. На лице отрока в одно мгновенье прошла череда самых разных чувств. Последней была крепчайшая досада. Держась рукой за голову, Алешка поднялся с земли и криво побежал прочь. Андрей даже не стал его звать.
Стряхнул с подрясника грязь, вернулся к ведру и пошел в храм. Один из охраны хотел было остановить чернеца, но махнул рукой.
Не глядя по сторонам, монах ушел за столпы, под северные своды хоров, где был стол с лежащей на нем неоконченной иконой. Набрал воды в глиняный достакан, бросил отмокать кисть. Взял другую, вновь погрузился в работу. Голоса Юрия Дмитриевича и его спутников едва проникали в сознание.
– Посмотри, князь, сколь проникнуты эти фрески радостью жизни! – восклицал Никифор Халкидис. – Сколь в них истинного понимания мира и жизни, невзирая на загробную тему! Сколь гармонично связаны меж собой образы. Живописцу, творившему сие, ведома сладость постижения красоты…
Грубая вера русских была мучительным испытанием для ума философа, привыкшего к тонким наслаждениям наук и искусств. В империи, в родной Мистре, Никифор давно отвык от долгих и унылых церковных служб, от сумрачных иконных изображений, над которыми острили в собраниях-театрах приглашенные риторы, соперничавшие перед публикой в глубине мысли, отточенности стиля и изысканности словесных фигур. В театре философа Георгия Гемиста, взявшего себе имя Плифон по созвучию с именем мудрейшего Платона, христианская вера считалась уделом темных селян. Отжившим свое обычаем, от которого скоро, под влиянием возрожденной из забытья древней эллинской мудрости откажутся и при императорском дворе, нужно лишь приложить для этого некоторые усилия. Здесь же, на Руси, суеверия греческих крестьян оставались повседневностью князей и аристократов.
Но тем искреннее было восхищение философа стенными росписями владимирского собора.
– В этом нет устремления к мраку, столь свойственного церковной живописи. Здесь истинная философия, а не примитивная мораль! Человек прекрасен, когда развивает в себе душевные силы, жаждет усовершенствовать свой разум, алчет прикоснуться к божественному в самом себе. Этим он преодолевает зло. Взгляни, князь, на этого благородного мужа.
– Это апостол Петр.
– Неважно, кто он. Посмотри, как он самоотвержен и тверд! Он ведет за собой других, потому что нравственно совершен и достиг обожествления. Сколько в нем чувства и свободы от всего житейского, суетного! Сам человек творец своего бытия, ибо его ум, покоряющий стихии, есть подобие Бога…
– А все те градские, – вмешался в разговор Семен Морозов, – которых тут резали, будто свиней, три седмицы назад. Они тоже сами себе такое бытие сотворили?
– Чернь, – грек покрутил дланью в воздухе, – небрежет умственным развитием. Оттого ее судьба схожа с судьбой скота, многочтимый кирие Симон. Эллинский философ Димитрий Кидонис назвал смерть благодетельницей за то, что она прибирает тех, коим и рождаться не подобало, тех, кого заботит в сей жизни лишь еда и питие. Это и есть свиньи, которых судьба откармливает на заклание.
– Говорил я тебе, князь, не связывайся с философами, – пробрюзжал боярин. – На Руси скоро пахать некем будет, смерды переведутся, эдак облагодетельствовамшись.
– Истинный человек живет в гармонии с миром, ибо мир прекрасен и совершен, – твердил Никифор. – Я хотел бы, князь, познакомиться с живописцем, который так украсил сей храм.
– Московские чернецы подписывали, – ворчливо сказал Морозов.
– Монахи! – встрепенулся грек. – Я не ослышался, досточтимый кирие Симон, ты сказал – монахи?
– А что тебя так взволновало, Никифор? – спросил князь. – Андрей Рублёв – монах. Вон как этот чернец.
Он кивнул на склонившегося над доской иконника.
– Прости, князь, я не считаю монахов способными видеть человека в человеке, – отрезал Никифор и умолк, пораженный.
Юрий, приблизившись, стал смотреть, как трудится изограф. Было готово только доличное – одеяния, нимбы, свет иконы. Теперь иконник высветлял лики и руки, написанные коричневой санкирью. Князь узнал канон Владимирской Богоматери и резко выразил недовольство:
– Почему Ее руки на одном уровне? На подлинном образе не так! У тебя Младенец висит в воздухе, а не сидит на руке. Как такое может быть? Кто учил тебя иконописи, чернец? Сельский поп?
Грек, взглянув, также высказался:
– Бездарен сей монах. Князь, ты как-то говорил мне о людях из ваших северных земель – Новагорода и Поскова. Тех, кого называют еретиками.
– Стригольниками их называют, по имени стригаля, разнесшего эту заразу. Грязные псы, лающие на Христа и Церковь.
– Да, стригольники. Они, говорил ты, в числе прочего отвергают иконы. А не ересь ли, спрошу я тебя, князь, почитать химеры, кои производит воображение пустого и невежественного ума, как у сего монаха? Мир божествен и создан нам на поклонение. Все, что вижу вокруг, то и почитаю. Цветущий сад, плещущее море, игру цветного стекла на солнце, драгоценный сосуд, роскошный дворец, изысканную книгу, бархат звездного неба, очарование юности, красоту женщины…
– Бабу-то чего? – не понял Семен Морозов.
– Не бабу, достославный кирие Симон, а красоту, коей женщина наделена паче всех существ. Среди латинян, которых здесь так не любят и, надо сказать, есть за что, особенно среди италийских, давно объявились художники, пишущие живоподобно, в подражании природе. И Божью Матерь они изображают как совершенно земную жену, творя гимн красоте и материнству…