Василий Дмитриевич вдруг усмехнулся.
– Верно сказано, брат.
Подтолкнув сына вперед, он пошел вон из хором.
Князья расставались у пристаней, где и встретились. Обняв брата, старший вполголоса проговорил ему в ухо:
– Все могу понять. Но красть у Сергия?.. После того как там, на Маковце, татарва глумилась?..
Юрий отшатнулся, будто получил хлыстом по щеке. Василий с сыном и московские бояре взошли на лодью, а звенигородский князь все стоял, как оплеванный, малиновея лицом. Резкий ветер рвал на нем плащ, накинутый от мороси, но нимало не выхолаживал жар, прильнувший к сердцу и голове.
…Ночью на епископском дворе Городка полыхнуло пламя. Загорелось в одной из клетей хором. Огонь выбросился в окно и пополз по стене вверх и вширь. Дружинники, сторожившие двор, бросились тушить и звать подмогу. Их рвение подогревалось не столько огнем, сколько мыслью, что за сгоревшие иконы князь не помилует. Горело же под той горницей, где стояли образа.
Постельничий, одурев спросонья и от воплей сотника, понесся будить Юрия Дмитрича. Едва сумел убедить князя надеть не одни сапоги, но и порты к ним. Взлетев на неоседланного коня, Юрий поскакал на пожар. Сзади с факелами в руках мчала дворцовая стража. Вломившись со страшным криком во двор, князь спешился, вырвал ведро с водой у попавшегося служильца и сам побежал к рыжему зареву обок дома.
Огонь одолели, не пустив на верхний ярус хором. Обливали водой наружную стену, опруживали ведра в окно загоревшейся клети, добивали красные языки в сенях.
Боярин Протасьев-Храп с сотником княжьего двора повели дознание, опрашивая ночную сторожу. Само в пустующем доме загореться не могло. Следовало искать виновных.
Юрий с бешено колотящимся сердцем присел на дровяную колоду, обхватил мокрыми руками пылающее от внутреннего угара лицо. Во дворе суетились с факелами дружинники, слуги, холопы. На плечи князю лег суконный плащ, на голову надели шапку.
Срочный розыск дал первые плоды. Всплыло имя грека-философа, заходившего будто невзначай на двор незадолго до сумерек. Не медля посланные за ним служильцы вернулись ни с чем. В горничном покое, отведенном наставнику княжичей, нашли только дрыхнущего холопа. Добились от него лишь одного: кир Никифор почивать не соизволил.
– Если грек поджег, то пока не откроют ворота, никуда не денется, – излагал князю Протасьев. Казалось, не только на красном лице, но и на голой бритой голове боярина пляшут отсветы злорадства. – Возьмем эту голь перекатную. Давно и пора…
– Образа целы? – хрипло спросил Юрий.
– Целехоньки, невереженые. С греком как велишь обойтись – по справедливости либо мягше?
Князь смотрел на боярина непонимающе, будто сказанное о философе еще не проникло в него.
– С рассветом грузите иконы на возы, – надрывно вымолвил он, мотнув головой, – и в Радонеж, к Сергию!
Прихрамывая на подвернутой ноге, Юрий пошел к коню.
– А с греком-то как?
– Не удерживать. Пусть идет куда хочет.
Протасьев-Храп удивления не выказал. Но, запустив пятерню в квадратную бороду, решил по-своему. Если Юрию Дмитричу нет дела до нечистого на руку приблуда, то хотя б полусправедливое обхождение тот сполна заслужил. Ну а после пускай грядет куда хочет. Чего уж.
Князь же, пустив коня шагом, бормотал никому не слышное:
– Отче Сергие, не гневай на мя, но соблюди молитвами твоими…
– Жалует тебя великий князь и московский государь за труды твои, к Богу преусердные и ему, великому князю, излиха по сердцу прошедшие, ездой в пресветлый Царьгород в посольской свите государевой дочери, княжны Анны, помолвленной с наследником греческого престола царевичем Иваном, сыном царя Мануила. И там, в первенствующем граде державы греческой велит тебе, иконник Андрей, прозванием Рублёв, показать себя и свое искусное изощрение в писании святых икон перед синклитом царских вельмож и патриаршего клира. И дотоле тебе, иконник Андрей, в Царьграде оставаться, доколе не окончит своих дел в сем городе, при Палатии великих царей и дворе святейших вселенских патриархов, московское посольство, бояре великого князя Михайла Жеребцов и Василий Минин, да боярин владыки митрополита Фотия Родион Ослебятев, да дьяки великого князя Алферьев и Собакин, да дьякон Свято-Троицкой обители, что у Радонежа, Зосима. А после того повелено тебе неотложно вернуться в град Москву и явиться перед лицом великого князя и московского государя…
Гонец свернул пергамен и сунул за пазуху кафтана. Андроньевские монахи, вышедшие послушать княжью волю, враз загудели приглушенными голосами. Едва не всяк когда-либо мечтал оказаться в столице христианского мира, да не всякому выпадало.
– Поторопись, чернец, – от себя добавил служилец, – лодейный обоз на утренней зоре уходит. Так с вечера будь.
Андрей, стоявший посреди братии, пребывал в растерянности. Оглядывал на Данилу, игумена Савву. Порывался сказать, но слова не шли и вздетая было рука опускалась. Данила подошел, сложил ладонь ему на плечо.
– Ничо, сдюжишь, Андрей. Ты ж хотел в греках побывать, посмотреть. Вот и дал Бог. Авось и на Афон попадешь. А я и рад за тебя. Отощаю душой без тебя, ну да стерплю как ни то…
– Да не хочу ведь я, Данила…
Андрей в расстройстве ударил пятерней по груди. Слова прозвучали слишком громко, так что и служилец, пошедший к своему коню, обернулся. Монашье гуденье так же враз смолкло.
– Чего? – удивился гонец.
Иконник зашагал к нему. Данила пытался удержать, но не преуспел.
– Ты это… – в страшном смущении обратился Андрей к дружиннику, – подожди… Не могу я… Понимаешь…