Бухнулся коленями в земляное месиво перед кельями и заблажил дурным голосом покаянный псалом:
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омой мя от беззакония моего и от греха моего очисти…
Андрей с Данилой как угорелые выскочили из кельи. Под изумленными взорами случившихся во дворе чернецов бросились поднимать покаянника.
– Феофан! Да что же ты!..
Гречин обвисал на них, не желая подыматься. Вцепился в подрясник бывшего своего ученика, страшно выкатил очи:
– Прими мое покаяние, Андрей! Не оставь погибать!.. Познал… познал правоту твою, еже против моего окаянства… Лукавством грешен и лжесвидетельством, завистию и малодушничаньем…
Вдвоем наконец справились с упиравшимся в своем уничижении старцем, втащили в келью. Но он и там не захотел сидеть на лавке, бросился в ноги Андрею:
– Прости ты меня, старого дятла, прости, чистая душа…
– Да о чем говоришь, Феофан, в толк не возьму! – изнывал от жалости к нему Андрей, под мышки удерживая изографа.
Вместе с Данилой вновь усадили его, крепко припечатали к стенке, пресекая ярые поползновения к обтиранию пола коленями.
– Прости, прости, прости, – скороговоркой стал молить Феофан. – Что по моей вине в яме сидел, а я князя не захотел вразумить про то убогое малеванье, незнамо чье, на тебя возложенное… Что в обидах своих тебя корил, самопревозносясь… Что праху земному чуть не поклонился и тобою вразумлен был…
Данила поднес ему ковш с водой. Похлебав, Гречин немного успокоился. Перестал рваться, поджал под лавку босые ноги и поддернул разодранную спереди вотолу.
– Да я не таю на тебя ни мало зла, Феофан, – удивленно сказал Андрей.
– Знаю, что не таишь и не способен даже. Да Бог-то все видит, и меня аки петела на вертеле пронзил всевидящим оком. Дал узреть мою нечистоту и беззакония, и немощи неправедные. Через деисус твой и Троичный образ Бог мне прозреть дал! Лазорем чудным написан и паче меры издивлен, яко не человеческими руками сотворен, но Божьею благодатью… Ты ведь, разумею, премудреную хитрость соделал, Андрей. Попомнил мне то рукописание новгородского епископа о рае земном, к коему я по дурости своей устремиться вздумал. А ты мои помыслы, соломенными крыльями подвязанные, на землю сбросил… И правильно. Потому как не глупыми помыслами и грезами к небу восходить надо, а духом чистым…
Изограф вновь припал к ковшу. На сей раз глотал воду дольше, облив бороду.
– А поделку мою, бабу деревенскую – помнишь? В огонь бросил, к бесам… Теперь знаю, где помереть не страшно. Под Троицей твоей!
– Что ж за образ такой светозарный? – озадаченно вопросил Данила. – На Москве молва ходит, будто Андрей диво некое сотворил. А мне и невдомек. От него самого ничего складного не добьешься.
– Образ преухищренный, – молвил Феофан, в удовольствии собрав вокруг глаз морщины. – Преизобилующий для толкований. Хитромудр Андрей, повторюсь. Написал как бы два образа под одним видом. Первый явный – Бог-Троица. Другой же, неявный – образ Церкви, святой и единой, у которой глава – Христос, а тело – мы все. Тело, питаемое из Чаши… Не удивлюсь, если он под видом крайних ангелов кого из святых отцов вообразил.
– Так ли, Андрей? – поразился Данила.
Младший иконник отмолчался, уйдя к окошку.
– Глубок образ. – Феофан задумался. – И если два, о коих говорю, в один сложить, то Христову молитву о человеках как по писаному прочтешь: «Отче, соблюди их во имя Твое, чтобы они были едино, как и Мы»… Да, глубоко. Мало кому по зубам и по уму будет. Не поймут тебя, Андрей. Готов будь к тому. Ежели только через сотню-другую лет…
– Да ну хватил, Феофан! – удручился Данила. – Через сотню лет, может, и времена последние настанут, и земля сгорит…
Гречин вновь воодушевился:
– А Никифор-философ, соплеменник мой, ведаешь, Андрей, что высказывал про твое творенье?
– Откуда ж мне ведать?
– Сперва, как увидал, язык проглотил от изумления. Я при сем был, князем позван. А после как вновь обрел дар речи, раскудахтался: эллинская соразмерность, платоновские эйдосы, круговращенье вечности!.. Потом же, не сразу, а дня два погодя, впал в угрюмость. Совет князю дал: спрятать весь твой деисус подалее от всех, Троицу особливо, а лучше сжечь…
Данила охнул.
– Дурак дураком оказался, – закончил Феофан. – А я-то… – Он махнул рукой.
– А князь что? – взволновался Андрей.
– Князь-то? Да будто бы охладел после того к философу ледащему… А может, и не вполне… Иное тут. Епифаний отчаялся князь-Юрия в ум привести. И так и эдак со своим рукописанием о блаженном Сергии к нему подступался – не вонмет князь. Епифаний с горя со мной в Москву ушел. Так и брели на пару, друг дружку подпирая: он в унынии и я в терзании. Он с плешью от огорчений, и я с пеплом покаянным на главе. Он теперь на подворье Троицком у Никона, а я тут.
– Чему князь не вонмет? – не понял Данила.
Феофан замялся с ответом. Повертел в руках пустой ковш.
– Да вот же… иконки Андреевы…
– В монастырь к Сергию уже повезли, должно, – ответил каким-то своим думам младший иконник.
– Не повезли, – бухнул Гречин. – Князь расхотел твои образа давать вкладом в Троицу. В свой собор хочет поместить вместо прежнего иконостаса. Прикипел он к твоему лазорю, а на тебя досаду затаил, что ты ушел не попрощавшись.
В келье повисла немая растерянность.
– Как же так, – беспомощно глядя, заговорил Андрей. – Как же… Данила?.. Это ведь… Сергию… для всех…
Старший, подойдя, обнял его за плечи.
– Ничего, ничего. Как ни то, Андрей… Уладится еще… Сергий ли не сладит со своим крестником?