Отложив кисть и краски, Андрей без сил опустился на скамью. Он не видел и не слышал, как во время работы заглядывали в клеть подмастерья. Они не решались звать его к обеду, не набрались смелости отрывать и когда миновало время обеда. Теперь уже близился вечер. В мастерской Андрей был один. Вспомнив о колокольнике, он вышел в сени, потом на двор. Спросил.
– Да ушел он, – ответили подмастерья. – Мокрый от слез, будто ведро себе на грудь вылил. Что у тебя с руками, Андрей? – уставились.
Он тоже посмотрел, будто впервые увидел. И совершенно серьезно сказал:
– Поменялся с ним.
– Теперь он будет лить колоколы? – не поверили подмастерья.
Иконник пожал плечами.
– Пощадите, братцы. Нет ли у нас какой еды? Я, кажется, позабыл нынче вовсе про свою бренную плоть. Теперь она укоряет меня в немилосердии.
– Да уж, – забубнили Пантелей с Елезаром, чуть не на руках потащив его в трапезную, – когда тебе о своей плоти думать. Так и в небо вознесешься, пожалуй, совсем ее скинув. Нас на кого оставишь?
Андрей, не внемля их ворчаниям, уписывал блюдо греческой каши с огурцами.
– Слышался мне будто днем голос Епифания?
– Приходил, – подтвердил Пантелей. – В сушильне побыл, повитийствовал над твоими образами. Сказал, завтра зайдет. Так что не работать тебе завтра, Андрей, – закончил он с явным неодобрением книжника, гораздого на долгие словеса.
…На другой день зарядил мелкий, скушный дождь. Работы у дружинников почти не осталось – только смотреть, как сохнет олифа да ждать, когда Андрей довершит труды. Закрыв ворота сушильни, впятером засели в доме и занялись кто чем.
Пришел Епифаний, в прискок одолевая лужи и грязи. Завел Андрея для секретного разговора в дальние горницы хором, извлек из-под промокшей мантии свернутые листы пергамена и стал жаловаться на князя.
– Не дается мне ум его в руки. Не знаю, как перед Никоном буду держать ответ за свое нерадение. Я ведь какую хитрость изобрел? Думал, стану писать похвальное слово отцу нашему Сергию… Не житие еще, а так, предначинание к житию… Да попутно с князем советоваться про написанное, хорошо ли, плохо ли, где что выправить. Вот так и хожу к нему: день пишу, после полдня в княжьих хоромах провожу. А отчего полдня, спросишь? Неужто князь на меня, грешного, столько времени тратит? Вот и отвечу тебе: не он тратит, а я, да большей частию впустую в горницах просиживаю. Избегает меня князь! Поначалу слушал, где-то и хвалил, одобрял. Потом стал я замечать, что смотрит на меня эдак в недоумении, а мыслями вовсе далек от моего скорбного писанья. А теперь уже и скрываться от меня начал, будто досаждаю ему чрезвычайно и необычайно. Будто не Сергию преподобному похваление творю, а некой козявке. Или, как у греков нынешних, чересчур ученых да умом от этого тронувшихся. Есть у них некие ложные назидания, в которых похваляются предметы вовсе неблаговидные и даже глупые. Похвала чернильнице – каково?! Да вот еще похвала питейной кружке запомнилась. И самой глупости же похваление некто составил, апологией назвав, сиречь оправдательным словом…
Епифаний присосался к корчаге с квасом, прихваченной в поварне.
– Да я-то не на глупостях словеса свои оттачиваю. Кому как не крестнику Сергиеву проникнуться. – Он разложил листы на столе, выхватил один. – Скажи, разве плохо вот это: «И никаких он не стяжал себе стяжаний на земле – ни имения от тленного богатства, ни золота или серебра, ни сокровищ, ни храмин светлых и высоких, ни домов, ни сел прекрасных, ни одежды драгоценной. Но стяжал вместо всего этого истинное нестяжание и бедность, а вместо богатства – нищету духовную, смирение великое и любовь нелицемерную равно ко всем людям…» Либо это? – Быстро выцеплен другой лист. – «Но даже подробно повествуя о Сергии, невозможно понять его до конца, даже если бы кто-нибудь смог изложить все исчерпывающе о преподобном отце, великом старце, который жил в дни наши, и времена, и годы, в стране нашей и среди народа нашего, прожил на земле ангельскую жизнь, закалился в терпении кротком и воздержании твердом…» Или это! – Епифаний стремительно махнул пергаменом у самого лица иконника. – «Так Бог прославил угодника своего не только на том месте, где жил он, но и в других городах, и в дальних краях, и у всех народов от моря до моря не только в Царьграде, но и в Иерусалиме. Не только одни православные изумлялись добродетельной жизни преподобного, но и неверные многие удивлялись…» Что скажешь, Андрей?
Книжник, взволнованно дыша, в требовательном нетерпением воззрился на молчаливого собеседника.
– Хорошо, Епифаний, – коротко ответил тот. – Только чего же ты от князя хочешь? Желание любви к брату ему внушить или чтобы он книжным справщиком у тебя был?
Премудрый сменил нетерпение на недоверчивость.
– Вправду кажусь таким дураком?.. – Он помотал обнаженной головой с обильной плешью в седине. Мокрый клобук сушился на рундуке. – Не-ет. Знаю, кто настраивает князя против меня! Известно, кто расписывает ему иноков несусветными дурнями и роем трутней. И князь в его ловушку попал, и Феофан многоумый туда же угодил! Сладкой отравой оба напитались…
Излив горечь и негодование в продолжительных разглагольствованиях, Епифаний собрал пергамены и попросил:
– Спаса-то покажешь, Андрей? Доныне душа колышется, как вспомню то, что вчера узрел.
– Пусть душа твоя вновь обретет устойчивость, Епифаний, – одними глазами улыбался иконник.
– Не покажешь, – вздохнул книжник и отправился опять скакать через лужи и грязевые преграды.
Андрей проводил его почти до ворот. На обратном пути заметил под навесом амбара бабу-богомолку, как показалось сперва. Вся в черном, она жалась к срубу, терпеливо ожидая подаяния. Иконник направился к ней и, только приблизясь, увидел, что женка не одна. Из-под руки ее глянули любопытные глазенки мальца лет восьми, прятавшегося за матерью.