Юрий надрывно засмеялся, распяленной ладонью закрыл лицо.
– …а жену не выдам. Врешь, Васька. Не выдам.
Он продолжал давиться горьким смехом.
– Я, отче, сейчас только подумал. А вдруг она это? Настасья? Я ведь и не знаю ее толком, хотя живем десять лет. Что у нее в голове творится? Бог весть. В Москве, говорят, колдовство перекинулось моровой язвой на самих лиходеев. Что, если на нее тоже?.. На жену мою? Не язвой, так другой хворью… А она и сына за собой потащила… – Юрий похолодел, резко развернулся ко гробу, требовательно взмолился: – Старших сыновей убереги мне, отче Савво! Слышишь?! Убереги!.. А Митьку-младшего, коли выживет, Богу отдам! Монахам на воспитанье, чтоб чернеца из него взрастили… Прими, Господи, обет мой, смилуйся над нами, грешными…
Он обессиленно опустился вновь на холодные плиты пола, подогнув под себя ногу.
– Знаю даже, откуда мерзость эта взялась у нее на уме. Никифоровы побаски о греческих царицах! Ну дура же баба!.. За ее дурость теперь всем платить… мне в первую голову… А может, не она? Ведь не дура же… не злодеица… Понимать должна!..
В притворе скрежетнула тяжелая входная дверь.
– Вон! – взревел Юрий, не видя за столпом, кто лез к нему, руша уединенье.
– Князь, – послышался голос боярина Никитина, – белозерский старец Кирилл ответное письмо прислал. Ты велел без промедленья тебе отдать, когда гонец примчит, – напомнил он.
Юрий поднялся.
– Дай! – протянул руку.
В ладонь ему лег свиток. Нетерпеливо разорвав веревку и раскатав пергамен, князь спешно побежал глазами по ровным, убористым письменам, проглатывая малозначащие, не касаемые дела строки. «Господину благоверному князю Георгию Дмитриевичу – Кириллище, чернечище грешный, со своею братьицей челом бьем… Радуемся, господин, видя и слыша, что ты стремишься к добру, от всей души уповаешь на Бога и на Пречистую Его Матерь… А что, княже, скорбишь о своей княгине, что она в недуге лежит, так мы о том в точности знаем, что некий промысел Божий и человеколюбие Его проявились на вас, чтобы вы исправились в отношении к Нему. Так ты, господин, посмотри на себя с женою твоею, и покайтесь оба от всей души. Потому что если кто и милостыню творит, и молить Бога за себя велит, а сам не отступает от неподобных дел своих, никакую пользу не приносит себе… А я, грешный, со своей братьицей рад Бога молить о твоем здравии и спасении, о твоей княгине и о детях твоих, и о всех христианах, порученных тебе… А что пишешь мне, будто издавна жаждешь увидеться со мной и жену недугующую с собой привезти хочешь – так ты, господин, Бога ради не смей того учинить, чтобы вам сюда ехать. И знаешь почему, ведь я писал тебе уже – из-за грехов моих и страстей то будет искушением для меня, если жену свою повезешь ко мне, ища во мне чудотворца, от болезней исцеляющего. Потому что, княже, ты думаешь обо мне, будто я добр и свят, а я воистину всех людей окаянней и грешней и всякого стыда исполнен… Так что невозможно тебе меня увидеть. Покинув монастырь, пойду прочь, куда Бог направит, и не обрящешь меня, только зря проездишь…»
Юрий смял пергамен в кулаке.
– Что с тобой, князь? – опасливо спросил Никитин, глядя в его исказившееся болью лицо.
– Ничего, – пробормотал Юрий. – Не смогу… сбежать от Васьки на Белоозеро. Упорствует Кирилл, не перешибить мне его смиренье.
Он расправил грамоту и вновь впился глазами в строки.
– Неподобные дела… – Лоб его стал влажным, налипли тонкие пряди волос. Князь говорил будто в горячке. – Неподобных дел своих не отступает… Какие я неподобные дела творю, Федор? – Он тяжело, лихорадочно смотрел на боярина.
– Откуда Кириллу знать, какие у тебя дела, князь, – возразил тот. – Через полтысячи верст он тебя разве видит и помыслы твои читает? По обычаю монастырскому грехи мирские обличает, как им и положено. А к князьям у святых старцев особый счет, – с усмешкой прибавил Никитин. – Любят они поучать князей. Сергия вспомни. И Савву.
– Сергий зрел в душу и помыслы читал. – Юрий казался потрясенным, будто откровением. – Савва прозорлив был, может, и не менее Сергия. А Кириллу я до земли поклонюсь, если…
Недоговорив, он пошел из храма. Спустившись с паперти, принял на голову шапку и плащ на плечи.
На конюшенном дворе гулял, скучая, Феофан Гречин. Тихонько приплясывал на ходу, сунув мерзнущие руки в рукавицах под отвороты шубы.
Но князь об изографе не вспомнил, а сам Феофан не полез к нему на глаза. Только когда Юрий Дмитриевич оседлал коня и в молчании поехал со двора, Гречин кинулся вслед, надсадно воззвав:
– Так вели, князь, распорядиться обо мне!
Юрий повернулся к боярину, бросил:
– Управь, Федор.
Старый изограф, застыв соляным столпом, глядел в хвост княжьего отряда, пока не прикрыли ворота.
– Даже не взглянул, – пробормотал он, едва ворочая обмерзшими губами, и покорно поплелся за позвавшим его Никитиным.
Постельничий стоял над князем, раздумывая, будить или не будить. Измученный бессонными ночами Юрий Дмитрич уснул в изложне, не сняв ни сапог, ни опашня. Приклонил на миг отягченную, налитую будто свинцом, голову и тут же провалился в пропасть спасительного бесчувствия.
Рассудив, что трех часов довольно для дневного сна, постельничий стал потряхивать Юрия за плечо.
– А? – тот дернулся, мутно уставился на него.
– Лекари, князь.
– Сейчас… – Юрий спустил ноги на пол. – Сейчас… Умыться подай, Роман.
В изложне висел серебряный рукомой, но князь любил со сна ополаскиваться основательно. Холопы внесли полную бадью, уставили на скамью. Юрий, скинув опашень, погрузил голову в холодную воду. Резко распрямившись, обдал брызгами и себя, и постельничего, и слугу, стоявшего поодаль с чистой рубахой. Стал яростно растирать лицо и голову накинутым рушником.