Андрей Рублёв, инок - Страница 24


К оглавлению

24

Он поднялся с карачек и сел на старый, оплывший мхом пень. К поясу под сермягой был подвязан длинный нож. Возле пня приткнулась заплечная торба. Путаные волосы лезли лесному жителю в глаза, а бороденка была куцей. А в лице, невзирая на одичалость, Андрею чудилось нечто знакомое.

– Жрать небось хочешь?

Он выудил из торбы краюху ржаного хлеба и отломил половину. Бросил Андрею.

– Спаси тебя Бог. – Как ни был голоден, иконник не стал все же набивать рот. Так и держал в руке. – Почему ты искал меня?

– Дружок твой, малой, до ночи по лесу шатался, тебя выкликал. Сопли по роже размазывал. Огорчился, знать. Видел я тебя с ним, как на одной лошади трусили. Я тут все лесные ходы знаю, а вечор к бабе своей наведывался.

– Что же ты не с бабой живешь?

– Дык она здесь, а я с бойниками промышляю, – снова оскалился лесной житель.

– Ты разбойник? – Андрей оставался спокоен. – А зачем я тебе? Мне даже за хлеб отблагодарить нечем.

– Говорю ж, узнал тебя. Андрейка ты, иконник московский. Собор тутошний расписывал два лета тому. На-ка, хлебни воды.

– Так ведь и я тебя, верно, знаю. – Монах приблизился к нему и вгляделся. Взял протянутую баклажку. – Ты звонарь успенский! Тот, что исчез в Едигееву зиму, когда в ризницах поймали грабителей.

Он сделал несколько глотков и вернул баклажку.

– Был звонарь, – усмехнулся знакомец. – А теперь я Ванька Звон, бойник лесной. Пошли, чернец. Выведу тебя на дорогу. А брать у тебя, если б и было что, не хочу.

Закинув торбу на плечо, он зашагал впереди. Андрей смотрел, как он идет – мягко ступая ногами в лаптях, подныривая под ветки и обтекая телом сучья, чтобы ничего не хрустнуло, не заломалось. И путь на глазок подбирал хотя не самый короткий, кружной, но легкий, чтоб не продираться сквозь чащобу.

– А ты вечор чуть в самую гнилую топь не угодил, – довольным голосом рассказывал Ванька Звон. – Я по следу твоему пошел, едва заревать стало. Ночевал тоже в лесу, чтоб спозарань тебя найти. Тут ноне беспокойно. Мог набрести на кого не надо. Курмышские люди недалече сторожи раскинули. Фотия-митрополита на погосте не сыскали, убег от них. Еще и с рассвета рыщут, верно. Али на бойников бы моих напоролся. Тоже неладно.

– А в городе что, знаешь?

– Не был там. Баба моя с детями к родне на Власьевский погост перебралась. – Ванька повествовал охотно, будто соскучился в лесах по доброму разговору о житье-бытье. – Блядет, вестимо. Дык я ее прощаю. Оно и ясно: тошно бабе в соку при живом муже вдовой быть. Пару раз вожжой по ней пройдусь, да и ладно. Опосля жалею ее на сеновале. Отходчивый я. А женка у меня утешистая, на любы горячая. – Он обернулся и посмотрел с хитриной в глазах. Андрею в его словах слышалась изрядная скоморошина. Будто не просто так рассказывал, а нащупывал в человеке слабину, чтобы потом только в нее и бить со смехом и глумами. – Полюбовник ее давеча до городу наведывался. Быстро вернулся. Баял, весь град огнем запален, а татарва полоняников через реку погнала.

– Много ль? – взволновался Андрей.

– С полтыщи, сказывал. Данила нижегородский племяшу своему, князю московскому отомстил, – заключил Ванька. – Колоколы жалко. Разольются в пожаре. Мне ночами снится, как я звонарю… А все из-за пары гривенок. Страшно охочий я до серебришка. Пришли ко мне те двое, которых потом в соборе повязали, выложили две гривенки на стол. Так, мол, и так, дело есть, и еще больше получу, ежели подсоблю. Князь, мол, некий платит за то, чтоб пограбить чуток успенские ризницы. Ковчежец, мол, некий нужен ему, особенный. Ну да мне что, князь так князь. Мало, что ль, на Руси княжья. Пошел к ключарю Патрикею да напоил его вином, ключи забрал. Отворил ночью ризницы, пустил татей. Пошарили там, ларец мне передали, сами пазухи стали набивать. А тут заполошило, зашумело. В колоколы забили. Пономарь доглядел, тревогу поднял. Взяли татей, а я схоронился. Домой пробрался, с бабой, детями попрощался и в бега. Ковчег тот прихватил. Думал, обогатею, новый дом, женку помоложе заведу. В лесах вскрыл его, а там – тьфу. Тряпье архиерейское, разве что золотом шитое. И за ковчег много не выручишь – серебро позлащенное. Закопал его, место приметил. Подался в вольные люди. Князя хотел того сыскать, да имя его не ведаю… А не знаешь, чернец, зачем тому князю ветошь церковная?

– Не знаю.

– И я ни сном ни духом. Может, тати напутали. Не тот ларец взяли. Вот так мне жисть перекосило, за две гривенки… А с другого боку глянуть – так, может, ноне в том татарском полоне ноги бы себе бил. Или зарезанным бы во граде валялся. Женку бы снасилили да опять же в полон уволокли б, детей моих туркам бы продали. А так целы все… Ну вот она, дорога.

Перед ними лежала узкая тропка, терявшаяся обоими концами в густоте и утренней звонкости леса.

– Выйдешь через версту к озерцу, обойдешь кругом, там сыщешь иную дорогу. Иди по ней встречь солнцу верст пять, упрешься в большак, повернешь на левое плечо. Там и до города недалечь. А что ты там на пожарище делать станешь, то уж не мое дело. А лучше в лесу день-два отсидись. Мало ли. Ну прощай, иконник. Богу про меня пошепчи, что ли.

Разбойник скорым шагом отправился по тропе в другую сторону.

– Постой, Иван, – крикнул Андрей. – Хочешь, я замолвлю за тебя слово перед владыкой? Ты ведь под церковным судом ходишь, не под княжьим. Ну, вернешь тот ковчег, в темнице на покаянии отсидишь полгода. Зато потом снова звонарить будешь.

Тем же торопливым шагом Ванька вернулся, подошел близко, пристально всмотрелся в лицо Андрею.

– Думаешь, чернец, я тебя по доброте из дебрей вывел? А нету во мне никакой доброты! И каяться перед попами не буду. – Он сотворил пальцами глумливый шиш и ткнул им в грудь иконника. – Я с бойниками и людишек резал, и церквы грабил. И монашек насилил, и дома жег. По мне кнут с топором плачут, а не владычная темница.

24