– Для утехи верчу, – объяснял он, вращая ногой нижний круг, а на верхнем сминая и вновь вытягивая ком глины. Одет купец был обиходно, в домотканые порты и рубаху с закатанными рукавами, поверх – кожаный передник. Черные волосы перетягивал на лбу гайтан, как у мастеровых. – После раздаю кому ни попадя.
– В чем же утеха? – не понимал Андрей. Сурожанин усадил его на лавку против гончарного круга, чтобы любовался и слушал. – Этак крутить и крутить. Голова закрутится. А горшки-то выходят кривобокие.
С сурожанином он был знаком с тех лет, когда в митрополичьих кремлевских палатах узорил буквицы и писал клейма в книгах. Для Ермолы он выполнил заказ на украшение вкладного престольного Евангелия. С той поры купец приглашал его писать деисусы для церквей, которые строил своим попечением, заказывал иконы, иногда присылал поновить старые, темные образа.
Андрей разглядывал глиняные творения купца. На нижних полках стояли совсем сырые, просыхающие, выше – те, что уже отвердели и ждали череда пойти в печь на обжиг. У стены напротив тесно громоздились готовые, крытые глазурью, заполняя несколько полок. Среди них были и пристойные с виду, расписанные узорами, и простые, неказистые, и совершенные уродцы, невесть для чего годные.
– Не скажи, Андрей. Вертеть круг – это как, знаешь… – Ермола вставил кулак внутрь глиняной болванки и начал истончать стенки, – да вот как мир из праха сотворять! Хочу – творю, хочу – порушу и снова вылеплю. Хоть кривобокие, да мои.
– Бог над горшками. Завидное, наверно, звание среди торговых людей.
– А ты не смейся, – сказал купец, хотя чернец даже не улыбнулся. – Сам-то попробовать не желаешь?.. – Он ровнял и вытягивал стенки сосуда, округлив на его боках ладони. – А впрямь – попробуй, Андрей.
Круг медленно остановился. Купец отнял руки от горшка, обтер ветошью.
– Да не получится у меня.
– Уважь, Андрей! Коли пришел ко мне с просьбой, так и моей просьбой не погребуй.
Иконописец нехотя развязал мантию, оставил ее на лавке и пересел на место Ермолы. Смочив руки водой, утвердил их на стенках горшка. Ногой завращал маховик. Сосуд стал тереться о ладони.
– Сильней прижимай, – советовал из-за плеча купец, – тяни вверх.
Горшок начал кривиться и покрываться вмятинами. Потом и вовсе стал оплывать, вместо того чтоб расти.
– Легче, не жми так! Круг быстрее вращай. Не напрягай ладони. Экие у тебя руки неловкие, как деревянные. И как ты ими лики на иконах пишешь? – горячился сурожанин. – Горшок – он что баба, ласку любит. Оглаживай его, как бабий бок, тогда он пойдет…
Монах остановил круг и смял окривевшую болванку в ком. Сидел, будто закаменев, неподвижно глядя на руки.
– Ты чего, Андрей?!
– Пойду я, Ермола.
– Обиделся, что ли? – недоумевал тот.
Иконник вытер ладони тряпьем, вышагнул из-за гончарного стана, подобрал с лавки мантию.
– Прости ради Бога, – сказал, не поднимая взора.
Купец с досадой сильно ткнул себя кулаком в лоб.
– Зачем я про бабу-то… Бес меня за язык потянул, Андрей, прости! – Он стянул через голову передник, сорвал гайтан, бросил. – Ну их, клятые горшки, пойдем в дом. Расскажешь, для чего тебя митрополит к себе во Владимир зовет. Гонца, говоришь, прислал? Данилу тоже зовет?
– Данилу не зовет. А зачем – не сказано.
Выйдя из гончарной в сени, Ермола распорядился челяди крыть на стол в верхней гостевой горнице. Поданным рушником утер лицо, сменил потную рубаху и вдел руки в короткие рукава долгополой чуги из синего атласа с бархатной отделкой. Выслушал слугу, доложившего, что вернулся татарин Карачайка, просит неотложного разговора с хозяином.
– Пожди, Андрей, в горнице. Не уходи только!
Карачайка был взволнован. Сновал по клети, а увидев купца, заговорил быстро, проглатывая половину слов, тараща черные, как смородина, глаза.
– Погодь, не тараторь, – остановил его сурожанин. – Языком, что помелом, полощешь. В Курмыше у князя Данилы Борисыча был?
– Был, как не был! И князя видал, и темника его, Семена…
– Это какого Семена? Воеводу нижегородского? Карамышева?
– Его, Карамышева, с ним говорил.
– Ну да, ты же с ним одного роду-племени. Его дед таким же послом по хитрым делам был, как ты, только у князя, у буйного Бориса Костянтиныча. Что тебе Семен сказал?
– Ничего! Карачайка сам все узнал! Сам прочитал. Письмо распечаталось… невзначаем. Я не хотел…
– Ври, невзначаем, – охмурел купец. – Случаем да нечаем только голова от тулова отделяется… Что в письме было?
Грамоте Ермола учил Карачайку самолично – пронырливый татарин, умеющий читать и писать, в иных делах полезнее, чем только говорящий и слушающий.
Карачайка сунулся к двери клети, выглянул, убедился, что никого нет. Но вслух все равно говорить не стал. Пошептал купцу на ухо. Отпрянул, будто опасаясь вреда себе от хозяйского кулака за плохую весть.
Ермола сделался белым, как стена, крытая известью.
– Ты сжег письмо? – в ужасе спросил он.
– Зачем? Карачайке никто не говорил жечь. Отдал как ты велел, хозяин. Семену отдал. Он сказал, передаст князю.
– Что твоя дурья башка наделала! – Сурожанин выкатил очи в точности, как татарин в начале разговора, и схватился за волосы. – Лучше б ты не знал ни аза! Лучше б я изорвал о тебя ту Псалтырь, по которой учил читать! Почему тебя не продырявили в дороге дикие черемисы или бродники! Знаешь, что ты сделал, глупая татарская рожа?! Убил меня. Наповал убил! Без ножа зарезал. В своем же доме!..
Уронив голову и не видя ничего вокруг, Ермола похоронным шагом шел по сеням. Мысли были тяжелые, как жернова. Что делать? Послать к митрополиту? Самому ехать? Рассказать – не поверит. Какой-то сурожанин, какое-то письмо. Голословный навет на грека из владычной свиты… Великий князь ускакал в Кострому, смотреть, как рубят на Волге новый град Плесо. Наместник Юрий Щека. К этому тем паче нельзя. Единственный, кто б мог разрешить задачу, – князь Владимир Андреич. Да и тот помер.